Суммируя все положения, развитые в этом исследовании, меня нисколько не удивит, если многим покажется, что «мужчины» выставлены в слишком выгодном свете, что они возведены на незаслуженно высокий пьедестал. Конечно, можно и не обращать внимания на дешевые аргументы, не спорить против довода, какое ошеломляющее действие должен был бы произвести на филистера или плута один тот факт, что он включает в себе целый мир. А все‑таки мы рискуем навлечь на себя подозрение не в одной только чрезмерной снисходительности. Нам ясно поставят в вину тенденциозное замалчивание всех низменных, отвратительных и мелочных сторон мужественности ради высших ее проявлений.
Но это обвинение было бы несправедливо. Я далек от мысли идеализировать мужчин с той только целью, чтобы легче обесценить женщин. Я не отрицаю, что среди эмпирических представителей мужественности есть много ограниченных и низких экземпляров, но здесь речь идет о том, что таится в виде лучшей возможности в каждом человеке. Эта возможность, оставаясь в полнейшем пренебрежении со стороны мужчины, вызывает в нем то ярко мучительное, то глухо враждебное чувство, но в применении к женщине она не идет в счет, ни в качестве действительного факта, ни в качестве и теоретического соображения. И как ни важны, на мой взгляд, всевозможные различия, существующие между мужчинами, я, тем не менее, счел возможным на них совершенно не останавливаться. Самым важным было для меня установить, что женщина собою не представляет, и мы видели, что она действительно лишена бесконечно многих черт, которые даже у самого посредственного, самого плебейского мужчины отсутствуют не в полной мере. То, что представляет собою женщина, ее положительные черты (поскольку здесь вообще можно говорить о каком‑нибудь бытии, о чем‑нибудь положительном) можно всегда обнаружить у очень многих мужчин. Мы уже не раз говорили о том, что есть мужчины, которые всецело превратились в женщин, или всегда оставались таковыми, но нет ни одной женщины, которая вышла бы за пределы известного, не особенно высокого, морального и интеллектуального начала. Поэтому я хотел бы тут же повторить прежнее положение: наиболее высоко стоящая женщина все же стоит бесконечно ниже самого низкого из мужчин.
Но возражения можно и еще продолжить, пока они не коснутся одного пункта, на котором моей теории придется непременно остановиться, чтобы избегнуть лишних упреков. Существуют различные племена и расы, где мужской элемент, не являясь какой‑нибудь промежуточной сексуальной формой, тем не менее обнаруживает так мало сходства с идеей мужественности в том виде, в каком она представлена в этой книге, что один этот факт заставляет нас опасаться за непреложность его принципов и несокрушимость его главного фундамента. Что можно сказать, например, о китайцах с их чисто женской нетребовательностью и отсутствием всяких стремлений? Здесь, без сомнения, соблазн приписать целому народу исключительную женственность особенно велик. Ведь обычай носить косу не есть же пустой каприз целой нации, а что должна означать собою скудная растительность на лице? В таком случае, как обстоит дело с неграми? Вряд ли негры выдвинули хоть одного гения В моральном же отношении они стоят почти все так низко, что американцы, как известно, стали серьезно призадумываться, не является ли эмансипация их слишком рискованным шагом.
Итак, если принцип промежуточных половых форм может иметь некоторое значение для расовой антропологии (благодаря тому, что некоторые народы в целом обладают большим количеством женственности), то все же следует признать, что все предыдущие выводы относятся прежде всего к арийскому мужчине и к арийской женщине. Если же мы обратимся к вопросу о том, насколько другие великие племена человечества обнаруживают совпадение с теми отношениями, которые проявляются в крайних вершинах его, если мы далее поинтересуемся узнать, какие препятствия мешают им приблизиться к этим вершинам, во всех этих случаях мы всецело переходим в область расовых характеров, путем самого тщательного и благородного углубления в содержание и сущность его.
В качестве предмета ближайших рассуждении я выбрал еврейство. При этом я руководствовался тем соображением, что оно, как далее видно будет, является самым упорным и подчас опасным противником тех воззрений, которые уже были развиты до сих пор и которые предстоит еще развить в дальнейшем кроме того, оно возражает против главной точки зрения, лежащей в основе моего исследования. Следует заметить, то еврейство обнаруживает черты антропологического родствa с обеими упомянутыми расами: с неграми и с монголами. На негров указывают столь распространенные среди евреев курчавые волосы. На примесь монгольской крови указывает столь обычная среди евреев китайская или малайская форма лицевой части черепа, которой всегда соответствует желтоватый оттенок кожи.
Все это результат ежедневного опыта, и только в этом смысле нужно понимать наши замечания. Антропологический вопрос о происхождении еврейства, кажется, совершенно неразрешим. Даже столь ин‑тересный ответ, какой дал Г. С. Чемберлен в своих знаменитых «Основах XIX века», вызвал в новейшее время целую массу возражений. Я не обладаю достаточными знаниями, чтобы разбирать этот вопрос. то, что здесь будет, хотя и кратко, но возможно глубже проанализировано, относится к психическому своеобразию еврейского элемента. Эта задача лежит в сфере психологического наблюдения и расчленения. Она разрешима вне всяких гипотез об исторических явлениях, которые в настоящее время уже не поддаются контролю. Объективность, это главное, что необходимо соблюдать при разрешении поставленного вопроса. Это тем более важно, что отношение к еврейству в настоящий момент является самой важной и резкой стороной национального вопроса, которую каждый старается публично разрешить и которая всюду служит теперь основным принципом разделения цивилизованных людей. И нельзя утверждать, чтобы та ценность, которую придают открытому заявлению в этом вопросе, не соответствовала бы серьезности и глубокому значению его, чтобы люди преувеличивали огромную важность этом вопроса. Тот факт, что мы сталкиваемся с ним повсюду, исходили ли мы из культурных или материальных, из религиозных или политиче‑ких, из художественных или научных, из биологических или исторических, характерологических и философских проблем, этот факт, вероятно, имеет глубочайшую основу в существе самого еврейства. Отыскатьэту причину есть задача, для которой никакой труд не может казаться чрезмерным, ибо результат, во всяком случае, должен нас бесконечно вознаградить.
Но предварительно я хотел бы точно определить, в каком смысле я говорю о еврействе. Я говорю здесь не о расе и не о народе, еще меньше о вероисповедании, официально признанном законом. Под еврейством следует понимать только духовное направление, психическую конституцию, которая является возможностью для всех людей, но которая получила полнейшее осуществление свое в историческом еврействе. Что это так, доказывается ничем иным, как антисемитизмом. Самые настоящие, наиболее арийские из арийцев, уверенно сознающие свое арийство, не бывают антисемитами. Нет никакого сомнения, что их могут неприятно поразить бьющие в глаза еврейские черты, но антисемитизма в общем, того антисемитизма, который насквозь проникнут человеконенавистничеством, они совершенно постичь не могут. Это именно те люди, которые среди защитников еврейства известны под именем «филосемитов». В тех случаях, когда уничтожают или нападают на еврейство приходят на выручку их мнения относительно юдофобства, мнения, исполненные чрезвычайного удивления и глубокого негодования3. Напротив, в агрессивном антисемите можно всегда заметить некоторые еврейские черты. Они могут и запечатлеться и на его физиономии, хотя бы его кровь была чиста от всякой семитической примеси.
Да иначе и быть не может. Подобно тому, как мы в другом человеке любим именно то, к чему сами стремимся и чего никогда вполне достичь не можем, мы ненавидим в другом то, чего мы не хотели бы видеть в себе, но что все‑таки отчасти свойственно нам.
Человек не может ненавидеть то, с чем у него нет никакого сходства. Только другой человек часто в состоянии указать нам на то, какие непривлекательные и низменные черты свойственны нам.
Этим объясняется то, что самые отъявленные антисемиты всегда находятся среди самих евреев. Ибо только еврейские евреи, подобно совершенно арийским арийцам, не настроены антисемитично. Что касается всех остальных, то более низкие натуры проявляют свой антисемитизм по отношению к другим, произносят над ними свой приговор. никогда однако не подвергая себя в этом направлении суду своей критики. Только у немногих антисемитизм направлен прежде всем против их собственной личности.
Одно остается бесспорным: кто ненавидит еврейскую сущность. ненавидит ее прежде всего в себе самом. Тот факт, что он безжалостно преследует все еврейское в другом человеке, есть только попытка самому таким образом освободиться от него. Он стремится свергнуть с себя все еврейское, сосредоточив его целиком в своем ближнем, чтобы на минуту иметь возможность считать себя свободным от него. Ненависть есть явление проекции, как и любовь: человек ненавидит только того, кто вызывает в нем неприятные воспоминания о себе самом.
Антисемитизм евреев доказывает, что никто, знающий еврея, не видит в нем предмета, достойного любви – даже сам еврей. Антисемитизм арийца приводит нас к не менее важному выводу: не следует смешивать еврейство и евреев. Есть арийцы, которые содержат в себе значительно больше еврейского, чем настоящий еврей. Есть также евреи, которые больше походят на арийцев, чем любой ариец. Я не буду здесь перечислять семитов, которые содержали в себе много арийского – ни менее значительных (как, например, известный Фридрих Николай в XVIII веке), ни более значительных среди них (здесь следует упомянуть Фридриха Шиллера), я также отказываюсь от более подробного анализа их еврейства. Глубочайший антисемит Рихард Вагнер, и тот не вполне свободен от некоторого оттенка еврейства, даже в своем искусстве, как бы сильно ни обманывало нас то чувство, которое видит в нем великого художника вне рамок исторического человека, как бы мало мы ни сомневались в том, что его Зигфрид есть самое нееврейское произведение, какое только можно было создать. Но без причины никто антисемитом че бывает. Как отрицательное отношение Вагнера к большой опере и театру следует свести к сильному влечению, которое он сам питал к ним, влечению, которое ясно выступает еще в его «Лоэнгрине», точно также н его музыку, единственную в мире по силе мыслей, выраженных в мотиве, трудно будет признать свободной от чего‑то навязчивого, шумного, неблагородного, в связи с последним обстоятельством стоят и необычайные усилия Вагнера, направленные на внешнюю инструментовку своих произведений. Нельзя отрицать и того, что вагнеровская музыки производит сильнейшее впечатление как на еврея – антисемита, которыи никак не может вполне освободиться от своего еврейства, так и на индо‑германца юдофоба, который боится впасть в него. Сказанное не относится к музыке «Парсифаля», которая на веки останется недоступной для настоящего еврея, как и сама драма «Парсифаль», он не поймет ни «хора пилигриммов», ни поездки в Рим «Тангейзера», как и многого другого. Человек, который был бы только немцем, никогда не мог бы прийти к тому ясному сознанию сущности немецкого духа, к какому пришел Вагнер в своих «Нюренбергских Мейстерзингерах». Наконец, следует также подумать над тем, почему Вагнера больше тянуло к Фейербаху, чем к Шопенгауэру.
В мои планы вовсе не входит низвести великого человека путем мелко‑психологическом разбора. Еврейство служило ему великой поддержкой в деле познания и утверждения в себе другого полюса. Благодаря еврейству Вагнеру удалось проложить себе дорогу к Зигфриду и Парсифалю и дать единственное в истории высшее выражение германского духа. Человек, более выдающийся, чем Вагнер, должен прежде всего одолеть в себе еврейство, чтобы найти свою миссию. Я позволю себе уже в этом месте выставить следующее положение: всемирно‑историческое значение и величайшая заслуга еврейства заключается, вероятно, в том, что оно беспрестанно проводит арийца к постижению его собственной сущности, что оно вечно напоминает ему о нем самом. Этим именно ариец и обязан еврею. Благодаря еврею ариец узнает, что ему следует особенно опасаться: еврейства, как известной возможности, заключенной в нем самом.
Этот пример дает вполне точное представление о том, что, по‑моему мнению, следует понимать под еврейством. Не нацию и не расу, не вероисповедание и не писанный завет. Если я тем не менее говорю о еврее, то под этим я не понимаю ни отдельного еврея, ни совокупности их. Я имею ввиду человека вообще, поскольку он причастен к платоновской идее еврейства. Значение именно этой идеи я и хочу обосновать.
Необходимость разграничения явления определяет направление моего исследования: оно должно протекать в сфере половой психологии. Странная неожиданность поражает человека, который задумывался над вопросом о женщине, о еврее. Он чутьем своим воспринимает, в какой‑степени еврейство проникнуто той женственностью, сущность которыЙмы исследовали до сих пор исключительно в смысле некоторой противоположности ко всему мужскому без всяких различий– Здесь все может легко навести его на мысль о том, что у еврея гораздо больше женственности, чем у арийца. Он, наконец, может придти к допущению платоновской мысли– соприкосновения с женщиной даже самого мужественного еврея.
Это мнение было бы ошибочно. Но так как существует огромное количество важнейших пунктов, тех пунктов, в которых перед нами, по‑видимому, раскрывалась глубочайшая сущность женственности, и которые мы, к нашему великому изумлению, снова и как бы во второй раз находим у еврея, то нам представляется необходимым точно установить здесь же всевозможные случаи совпадения и уклонения.
На первый взгляд соответствие между женщиной и еврейством кажется прямо необычайным. Аналогии в этой области до того поразительны, что представляется возможным проследить их необыкновенно далеко. Мало того. Мы находим здесь не только подтверждение прежних выводов, но приобретаем много новых интересных дополнений к основной теме. И, по‑видимому, вопрос о том, из чего следует исходить при дальнейшем изложении, лишен всякого серьезного значения.
Чтобы недолго ходить за аналогией, приведем здесь тот замечательный факт, что евреи отдают значительное предпочтение движимым благам, даже в настоящее время, когда им вполне доступны все другие формы приобретения. Несмотря на сильно развитые в них приобретательные инстинкты, они не ощущают никакой потребности в собственности, по крайней мере, в ее наиболее прочной форме, в форме землевладения. Собственность стоит в неразрывной связи с личной своеобразностью, с индивидуальностью. Отсюда вытекает массовое обращение евреев к коммунизму. Коммунизм, как определенную тенденцию к общности, следует всегда отличать от социализма, который стремится к общественной кооперации и к признанию человечества в каждом отдельном человеке. Социализм – арийского происхождения (Оуэн, Карлейль, Рескин, Фихте), коммунизм – еврейского (Маркс). Современная социал‑демократия далеко ушла от христианского, прерафаэлитского социализма только потому, что в ней евреи играют очень выдающуюся роль. Вопреки своим обобществляющим склонностям, марксистская форма рабочего движения (в противовес Родбертусу) не имеет ровно никакого отношения к идее государства, что несомненно вытекает из отсутствия у евреев всякого понимания этой идеи. Она слишком неуловима. Абстракция, кроющаяся в ней, слишком далека от всяких конкретных целей, чтобы еврей мог духовно вполне освоиться с нею. Государство есть совокупность всех целей, которые могут быть осуществлены лишь соединением разумных существ, как таковых. Но этот кантовский разум, этот дух, по‑видимому, в одинаковой степени отсутствует как у еврея, как и у женщины.
По этой‑то причине сионизм и представляется нам до того безнадежным, хотя он пробудил самые благородные чаяния среди евреев. Дело в том, что сионизм является отрицанием еврейства, которое по идеи своей стремится распространиться на всю поверхность земном шара. Для еврея понятие гражданина трансцендентально. Вот почему еврейского государства, в истинном значении этом слова, никогда не было никогда и быть не может. В идее государства заключается утверждение гипостазирование межиндивидуальных целей, решение по свободному выбору подчиниться созданному для себя правопорядку, который находит свое символическое (и никакое иное) выражение в лице главы государства. В силу этого противоположностью государства является анархия, которая еще в настоящее время так близка по духу коммунизму, именно в виду его полнейшего непонимания сущности государства, однако тут же следует заметить, что все прочие элементы социалистического движения совершенно лишены этого анархического оттенка. Правда, исторически существующие формы государственности не осуществили еще идеи даже до известной приблизительности. Тем не менее в каждой попытке образования государства все же кроется известная частица, допустим даже, минимум этой идеи, которая возвышает его над простой ассоциацией ради торговых целей или целей могущества и господства. Историческое исследование возникновения какого‑нибудь определенного государства еще ничего не говорит нам о присущей ему основной идее его, поскольку оно действительно является государством, а не казармой. Для того, чтобы постигнуть сущность этой идеи, необходимо будет признать значительную долю справедливости за осмеянной ныне теорией договора Руссо. В истинном государстве выражается лишь соединение нравственных личностей во имя общих задач.
Еврей чужд идее государственности не со вчерашнего дня. Этим качеством он отличается еще издавна. Но отсюда мы уже можем заключить, что у еврея, как и у женщины, личность совершенно отсутствует.
В процессе дальнейшего изложения мы убедимся, насколько верно это положение. Ибо только отсутствие умопостигаемого «я» является основой как женской, так и еврейской несоциальности. Евреи, как и женщины, охотно торчат друг возле друга, но они не знают общения друг с другом, как самостоятельные, совершенно отличные существа, под знаменем сверх индивидуально и идеи.
Как нет в действительности «достоинства женщин», так и немыслимо представление о еврейском «gentleman». У истинного еврея нет того внутреннего благородства, которое ведет к чувству собственного достоинства и к уважению чужого «я». Нет еврейского дворянства. Это тем знаменательнее, что интеллектуальный подбор действует среди евреев в течение тысячелетий.
Этим объясняется также и то, что известно под названием еврейского высокомерия. Оно является выражением отсутствия сознания собственного «я» и сильнейшей потребности поднять ценность своей личности путем низведения личности ближнего, ибо истинный еврей, как и истинная женщина, лишен собственного «я», а потому он лишен и самоценности. Вот почему, хотя еврей и аристократичность суть две совершенно несоизмеримые величины, он проявляет чисто женскую страсть к титулам. Это можно поставить наряду с его чванством, объектами которого являются театральная ложа или модные картины в его салоне, христианские знакомые или его знание. Но в этих‑то именно примерах и лежит полнейшее непонимание всего аристократического со стороны евреев. У арийца существует потребность знать, что представляли собою его предки. Он высоко ставит их. так как он выше ценит свое прошлое, чем быстро меняющийся еврей, который лишен благочестия, так как не может придать жизни никакой ценности. Ему чужда та гордость предками, которая еще в известной степени присуща даже самому бедному, плебейскому арийцу. Последний почитает своих предков именно в силу того, что они предки его. Еврей этого не знает, он неспособен уважать в них самого себя. Было бы неправильно возразить мне указанием на необычайную силу и богатство еврейской традиции. История еврейскою народа представляет для его потомков, даже для того из них, который придает ей большое значение, не сумму всего когда‑то случавшегося, протекшего. Она скорее является для него источником, из которого он черпает новые мечты, новые надежды: еврей ценит свое прошлое не как таковое, оно – его будущее.
Недостатки еврейства очень часто хотели объяснить, не только одни евреи, жестокими мнениями и рабским положением, которое занимали евреи в течение всего средневековья вплоть до самого XIX века. Дух порабощенности будто бы воспитал в еврее ариец. Немало есть христиан, которые в этом отношении видят в еврее вечный упрек по поводу совершенного ими преступления. Однако следует признать, что подобный взгляд заходит слишком далеко.
Нельзя говорить о каких‑нибудь переменах в человеке, которые явились бы результатом внешнего влияния на целый ряд предшествовавших поколений, если этот человек в силу внутреннего импульса охотно идет навстречу этому внешнему воздействию и благосклонно протягивает ему руку. Теория наследования приобретенных качеств еще до сих пор не доказана, а что касается человека, то, несмотря на видимую приспособляемость его, можно с большей уверенностью, чем по отношению ко всем прочим живым существам, сказать, что характер как отдельного лица, так и целой расы, постоянен. Только убожество и поверхностность мысли может привести в тому взгляду, что человек создается окружающей его средой. Я считаю позорным уделить хоть одну строчку возражению против взгляда, который уничтожает всякую возможность свободного понимания вещей. Если человек действительно изменяется, то это может происходить изнутри к внешнему миру. В противном случае, нет, как у женщины, ничего действительного, а есть одно только небытие, вечное, неизменное. Как можно говорить о каком‑то воспитании, которое еврей будто бы получил в процессе исторической жизни, когда еще Ветхий Завет отчетливо и ясно указывает на то, как Иаков, этот патриарх, обманул своего умирающего отца Исаака, провел своем брата Исава и не вполне правильно и честно обогатился на счет своего тестя Лавана?
Защитники евреев очень часто отмечают тот факт, что евреи, даже в процентном отношении, совершают тяжкие преступления значительно реже, чем арийцы. Совершенно справедливо. Ведь еврей в сущности нисколько не антиморален. Но тут же следует прибавить, что он не является также воплощением высшего нравственного типа– Можно сказать, что он относительно аморален. Он не особенно добр, не особенно зол, в основе же своей он ни то, ни другое, но прежде всего он – низок. Поэтому еврейству одинаково чуждо как представлеиие об ангеле, так и понятие черта, олицетворение добра, как и олицетворение зла, вещи, ему совершенно незнакомые. Это положение ничуть не пострадает от указания на книгу Иова, на образ Белиала, на миф об Эдеме. Хотя современные спорные вопросы в области критики источников, вопросы о разграничении самобытного и заимствованного, лежат на таком пути, вступить на который я не считаю себе призванным, однако я с полной решительностью утверждаю, что в психической жизни современного еврея, будь он «свободомыслящий» или «ортодокс», принцип дьявола или образ ангела, небо или ад не играют ни малейшей религиозной роли. Если еврей никогда не в состоянии подняться на крайнюю высоту нравственности, то с другой стороны, убийство и насилие совершаются им несомненно гораздо реже, чем арийцем. Только теперь мы можем понять отсутствие у еврея всякого страха перед демоническим принципом.
Защитники женщин не реже, чем защитники евреев, ссылаются на их меньшую преступность, желая этим доказать и более совершенную нравственность их. Аналогия между теми и другими кажется все более полной. Нет женского черта, как нет женского ангела: только любовь, это упорное отрицание действительности, дает мужчине возможность видеть в женщине небесное создание, только слепая ненависть может заставить ее признать испорченной, подлой, низкой. Что безусловно чуждо женщине, как и еврею, это величие, в каком угодно отношении. Нет среди них ни великих победителей в сфере нравственности, ни великих служителей идее безнравственности. В мужчине‑арийце сосредоточены одновременно и злой, и добрый принцип кантовской философии религии, но оба эти принципа сидят в нем в строго разграниченном состоянии: добрый дух и злой демон ведут между собою борьбу за его обладание. В еврее, как и в женщине, добро и зло еще не дифференцированы. Нет еврейского убийцы» как и нет еврейского святого. И весьма правдоподобно, чти малочисленные элементы веры в черта, которые остались в еврейских преданиях, идут от парсизма и из Вавилона.
Итак, евреи ведут существование не как свободные, державные, выбирающие между добродетелью и пороком индивидуальности, подобно арийцам. Каждый человек как‑то непроизвольно представляет себе арийцев в виде огромной толпы отдельных людей. Евреи же приобретают вид какого‑то слитного плазмодия, разлившегося по широкой поверхности. Антисемитизм благодаря этому очень часто впадал в заблуждение, он говорил о какой‑то упорной сознательной сплоченности, о «еврейской солидарности». Это вполне понятное смешение различных вещей. Бывает иногда, что самый незначительный, никому не известный еврей, на которого возводится какое‑нибудь обвинение, вызывает чувство живейшего участия среди всех евреев. Они хотят непременно доказать его невинность и сильно надеются, что им это удастся. Но ни в коем случае не следует думать, что их интересует этот человек, как отдельный еврей, что их занимает его индивидуальная судьба, как судьба единичного еврея, что он, как таковой, вызывает в них больше сострадания, чем несправедливо преследуемый ариец. Это далеко не так. Угроза всему еврейству, опасение, что этот факт может бросить невыгодную тень на всю совокупность евреев или, лучше сказать, на все еарейство вообще, на идею еврейства – вот где кроется причина упомянутых явлений непроизвольного участия с их стороны. Совершенно то же бывает и с женщиной, которая бесконечно рада, когда слышит нелестные отзывы о какой‑нибудь представительнице одной с ней пола. Она даже сама непрочь придти на помощь, чтобы тем решительнее низвести ее, но только при одном условии: если женщина, как таковая, женщина вообще, не должна быть при этом задета. Только при условии, чтобы из‑за этого не уничтожалась в мужчине жажда женщины, чтобы никто не усомнился в «любви», чтобы люди по‑прежнему продолжали сочетаться брачными узами, и чтобы число старых холостяков от этого не увеличилось. Защитой женщины пользуется род, но не личность, пол или раса, но не индивидуум: последний приобретает значение лишь постольку, поскольку он является членом какой‑нибудь группы. Настоящий еврей и настоящая женщина живут только интересами рода, а не так индивидуальности.
Этим объясняется и то, что семья (как биологический, но не как правовой комплекс) ни у одного народа в мире не играет такой значительной роли, как у евреев, приблизительно такое же значение имеет семья у англичан, которые, как видно будет из дальнейшего, в известной степени родственны евреям. Семья в этом смысле есть женское материнкoe образование, которое ничего общего не имеет с госудаством, с возникновением общества. Сплоченность среди членов семьи, как результат пребывания вокруг общего очага, особенно сильна у евреев. Каждому индогерманскому мужчине, одаренному в большей степени, чем человеку среднему, даже самому заурядному из них свойственно какое‑то непримиримое отношение к своему отцу, ибо каждый ощущает едва заметное, бессознательное, а иногда и ярко выраженное чувство гнева против того человека, который, не спросясь его, толкнул его в жизнь и наделил его при рождении именем, которое тот нашел наиболее подходящим. В этом именно и выражается самый минимум зависимости сына от отца, хотя, с более глубокой, метафизической точки зрения, этот момент можно было бы привести в связь с тем, что сын сам хотел войти в земную жизнь. Только среди евреев наблюдается тот факт, что сын всецело уходит в свою семью и великолепно себя чувствует в самом пошлом общении со своим отцом. Те же, которые заводят дружеские отношения с отцом, почти исключительно христиане. Даже арийские дочери скорее стоят вне своей семьи, чем еврейки, и они чаще выбирают себе такое поприще, которое их вполне освобождает и делает независимыми от родственников и родителей.
Здесь мне предстоит подвергнуть испытанию выставленное мною в предыдущей главе положение, что индивидуальная жизнь, не отделенная от другого человека пределами одиночества, является необходимым условием и предпосылкой сводничества. Мужчины, которые сводничают, содержат в себе нечто еврейское. Тут мы дошли до того пункта, где совпадение между женственностью и еврейством особенно сильно. Еврей всегда сладострастнее, похотливее, хотя что весьма странно и что, вероятно, находится в связи с его антиморальной природой он обладает меньшей потентностью в половом отношении. Он, без сомнения, менее способен к интенсивному наслаждению, чем мужчина‑ариец. Только евреи являются брачными посредниками. Нигде в другой национальности бракопосредничество через мужчин не пользуется такой распространенностью, как среди евреев. Правда, деятельность в этом направлении здесь более необходима, чем где‑либо в другом месте. Дело в том, что как я уже говорил, нет ни одного народа в мире, где было бы так мало браков по любви, как у евреев: еще одно доказательство отсутствия души у абсолютного еврея.
То, что сводничество является органическим свойством природы еврея, доказывается его полнейшим непониманием аскетизма. Это свойство приобретает еще большую выразительность под влиянием раввинов, которые любят говорить на тему о размножении и приводят устную традицию в связь с вопросом о деторождении. Да иного, собственно, и не следовало ожидать от высших представителей того народа, который видит основную нравственную задачу свою, по крайней мере согласно преданию, в том, чтобы «множиться».
Наконец, сводничество есть не что иное, как уничтожение граница еврей – это разрушитель границ. Он является полярной противоположностью аристократа. Принципом всякого аристократизма служит точное соблюдение всех границ между людьми. Еврей – прирожденный коммунист. Он всегда хочет общности. Этим объясняется полнейшее пренебрежение всякими формами, отсутствие общественного такта в сношениях с людьми. Существующие формы общения представляют собою изысканные средства для того, чтобы отметить и охранить границы монад‑личностей, но еврей, по природе своей, не монадолог.
Я считаю своим долгом еще раз подчеркнуть, хотя это должно быть и само собой понятно: несмотря на низкую оценку настоящего еврея, я тем не менее далек от мысли своими выводами служить опорой теоретическому, не говоря уже о практическом преследовании евреев. Я говорю о еврействе в смысле платоновской идеи. Нет абсолютного еврея, как нет и абсолютного христианина, я также не говорю об отдельных евреях, большинству которых я своими выводами не хотел бы причинить боль, и следует заметить, что многим из них была бы нанесена жестокая несправедливость, если бы все сказанное было применено к ним. Лозунги вроде «покупайте только у христиан» – еврейские лозунги, ибо они рассматривают и оценивают индивидуум только с точки зрения его принадлежности к роду. Точно также и еврейское понятие «гой» просто обозначает всякого христианина как такового и исчерпывающе определяет его ценность.
Здесь я не становлюсь на защиту бойкота, изгнания евреев, недопущения их ко всяким должностям и чинам. Еврейский вопрос нельзя разрешить такими средствами, так как они лежат вне пути нравственности. Но с другой стороны, и «сионизм» далеко еще не разрешен. Он хочет собрать народ, который, как указывает Г. С. Чемберлен, еще задолго до разрушения иерусалимского храма отчасти уже избрал диаспору в качестве естественной формы своего существования – существования корня, распускающегося по всей земле, вечно подавляющего в себе свою индивидуацию. Ясно, что сионизм хочет чего‑то нееврейского. Прежде всего евреям необходимо подавить в себе еврейство и только тогда они вполне созреют для идеи сионизма.
Для этой цели прежде всего необходимо, чтобы евреи сами себя понимали, чтобы они изучали и боролись против себя, чтобы они пожелали победить в себе еврейство.
Но до сих пор понимание евреем своей собственной природы идет не дальше того, чтобы сочинять относительно себя остроты и смаковать их. Еврей совершенно бессознательно ставит арийца выше себя. Только твердая, непоколебимая решимость достичь высшей степени самоуважения могла бы освободить еврея от еврейства. Но это решение должен принять и осуществить отдельный индивидуум, но не целая группа, как бы сильна, как бы почтенна она ни была. Поэтому еврейский вопрос Может получить только индивидуальное решение. Каждый отдельный еврей должен дать ответ на него прежде всего на свой собственный страх.
Иного решения нет и быть не может. Сионизм также не в состоянии этого сделать.
Еврей, который победил бы в себе еврейство, еврей, который стал бы христианином, обладал бы бесспорным правом на то, чтобы ариец относился к нему как единичному лицу, а не как к члену, расы, за пределы которой его давно уже вынесло нравственное стремление. Он может быть вполне спокоен: никто не будет оспаривать его вполне основательного и справедливого притязания. Выше стоящий ариец чувствует потребность уважать еврея. Антисемитизм не доставляет ему особенного удовольствия и не является для него времяпрепровождением. Поэтому он не любит, когда еврей откровенно говорит о евреях. Кто же это все‑таки делает, тот вызовет в арийце еще меньше благодарности, чем в самом еврействе, которое так чутко и болезненно воспринимает всякие обиды. Но ариец уже во всяком случае не хочет, чтобы еврей оправдал антисемитизм своим крещением. Но и эта опасность крайнего непонимания его благороднейшего стремления не должна смущать еврея, который жаждет внутреннего освобождения. Ему придется отказаться от мысли совершить невозможное: он не может ценить в себе еврея, как того хочет ариец, и одновременно с этим позволить себе уважать себя, как человека. Он будет стремиться к внутреннему крещению своего духа, за которым может последовать внешнее символическое крещение тела.
Столь важное для еврея и необходимое познание того, что собственно представляет собою еврейство и все еврейское вообще, было бы разрешением одной из труднейших проблем. Еврейство представляет собою гораздо более глубокую загадку, чем это думает какой‑нибудь катехизис антисемитизма, и в своей последней основе едва ли удастся представить его с полной ясностью. Параллель, которую я установил между женственностью и еврейством, и та скоро потеряет для нас свое значение, а потому я постараюсь воспользоваться ей.
В христианине борются между собою гордость и смирение, в еврее – заносчивость и низкопоклонство, в первом – самосознание и самоуничижение, во втором – высокомерие и раболепие. В связи с отсутствием смирения у еврея находится его полное непонимание идеи милости. Только рабская природа еврея могла создать его гетерономную этику, его Декалог – этот безнравственнейший из всех законодательных кодексов мира, обещающий за покорное и безропотное соблюдение чужои властной воли земное благоденствие и завоевание всего мира. Отношение его к Иегове, этому абстрактному идолу, который внушает ему страх раба, имя которого он не осмеливается произнести, все это говорит нам о том, что еврей, подобно женщине, нуждается в чужой власти, которая господствовала бы над ним. Шопенгауэр как‑то говорил: «Слово Бог означает человека, который создал мир». Бог евреев именно таков. О божественном начале в самом человеке, о том «Боге, который живет в моей душе», еврей ровно ничего не знает. Все то, что понимали под божественным Христос и Платон, Экгарт и Павел, Гете и Кант, и все арийцы, от ведийских священнослужителей до Фехнера, в своих прекрасных заключительных стихах из «Трех мотивов и основ веры» слова «и пребуду среди вас во все дни до скончания мира», все это еврею совершенно недоступно, он не в состоянии понять этого. Ибо божественное в человеке есть его душа. У абсолютного же еврея души нет.
Поэтому вполне естественно, что в Ветхом Завете отсутствует вера в бессмертие. Как может человек ощутить потребность в бессмертии души, раз у него ее нет! Еврею, как и женщине, чужда потребность в бессмертии: «anima naturaliter Christiana», говорит Тертуллиан.
По тем же причинам у евреев отсутствует, как вполне верно доказал Г. С. Чемберлен, истинная мистика. У них есть только безрассудное, дикое суеверие и истолковательная магия, которая называется «Каббалой». Еврейский монотеизм не имеет никаких общих точек с истинной верой в Бога, он является скорее отрицанием этой веры, не истинным служением во имя принципа добра, а «лжеслужением». Одноименность еврейского и христианского Бога есть кощунственное поругание последнего. Религия евреев – это не религия чистого разума: это вера старых баб, проникнутых сомнительным, грязным страхом.
Почему ортодоксальный раб Иеговы в состоянии быстро и легко превратиться в материалиста, в «свободомыслящего?» Почему лессинг‑ское слово «мусор просвещения»– что бы ни говорил Дюринг, этот антисемит на вполне справедливом основании, как бы направлено на еврейство? Тут рабская психология несколько отодвинулась с тем, чтобы уступить место своей оборотной стороне – наглости. Это две взаимно сменяющие друг друга фазы одного и того же хотения в одном и том же человеке. Высокомерие по отношению к вещам, неспособность видеть или только предчувствовать в них символы чего‑то таинственного и более глубокого, полнейшее отсутствие «verecundia» даже по отношению ко всевозможным явлениям природы – все это ведет к еврейской, материалистической форме науки, которая, к сожалению, заняла в настоящее время господствующее положение, которая, кстати сказать, отличается непримиримым враждебным отношением ко всякой философии. Если согласиться с единственно возможным и единственно правильным толкованием сущности еврейства и видеть в ней определенную идею, к которой в большей или меньшей степени причастен каждый ариец, тогда замена «истории материализма» заглавием «сущность еврейства» уже не Должна вызвать особенно резких возражений. «Еврейство в музыке» было рассмотрено Вагнером: о еврействе в науке мне придется еще сделать несколько замечаний.
Под еврейством в самом широком смысле следует понимать то направление, которое в науке прежде всего видит средство к определенной цели – изгнать все трансцендентальное. Ариец ощущает глубокую потребность все понять и вывести из чего‑то другого, как некоторое обесценение мира, ибо он чувствует, что своею ценностью наша жизнь обязана чему‑то такому, что не поддается исследованию. Еврей не испытывает страха перед тайнами, так как он их нигде не чувствует. Представить мир возможно более плоским и обыкновенным – вот центральный пункт всех научных стремлений еврея. Но в своих научных исканиях, он не преследует той цели, чтобы ясным познанием закрепить и обеспечить за вечно таинственным вечное право его. Нет, он хочет доказать убогую простоту и несложность всебытия, он сметает со своего пути все, что стесняет свободное движение его локтей даже в духовной сфере. Антифилософская (но не афилософская) наука есть в основе своей еврейская наука.
Евреи всегда были особенно предрасположены к механически‑материалистическому миропониманию, именно потому, что их богопочитание ничего общего с истинной религией не имеет. Они были самыми ярыми последователями дарвинизма, этой смешной и забавной теории о происхождении человека от обезьяны. Они явились чуть ли не творцами и основателями той экономической точки зрения на историю человечества, которая совершенно отрицает дух, как творческую силу развития человеческого рода. Усердные апологеты Бюхнера, они теперь выступают наиболее вдохновленными защитниками Оствальда.
Тот факт, что химия в настоящее время находится преимущественно в руках евреев, как раньше в руках родственных им арабов, не случайность. Растворение в материи, потребность все растворить в ней предполагает отсутствие умопостигаемого «я»– она есть черта чисто еврейская.
«О curas Chymicorum! о quantum in pulvere inane!» Этот гекзаметр принадлежит, правда, самому немецкому из всех исследователей всех времен. Его имя Иоганн Кеплер.
Современное направление медицины, в которую устремляются евреи целыми массами, несомненно вызвано широким влиянием на нее духа еврейства. Во все времена, начиная с дикарей и кончая современным движением в сторону естественных методов лечения движением, от которого евреи, что весьма знаменательно, всегда держались в стороне, искусство лечения содержало в себе нечто религиозное. Врач был священнослужителем. Исключительно химическое направление в медицине – это именно и есть еврейство. Но можно быть вполне уверенным, что органическое никогда не удастся вывести из неорганического. В лучшем случае, последнее удается вывести из первого. Правда были Фехнер и Прейер, и в этом не может быть никакого сомнения, говоря, что мертвое возникает из живого, а не наоборот. Мы ежедневно наблюдаем в индивидуальной жизни превращение органического в неорганическое (уже окостенение и кальцинация в старости, старческий артериосклероз и артероматоз подготовляют смерть), но никому еще не удавалось видеть превращение мертвого в живое. Это и следовало бы, в смысле «биогенетического параллелизма» между онтогенией и филогенией, распространить на всю совокупность неорганической материи. Если теория самозарождения должна была на всем пути своем, от Сваммердама до Пастера, уступать одну за другой занятые уже ею позиции, то следует ожидать, что ей придется покинуть и последнее убежище, которое она нашла в монистической потребности столь многих людей, если, конечно, потребность эту удастся удовлетворить другим путем и более правильным образом. Быть может, уравнения для мертвою течения вещей окажутся когда‑нибудь путем подстановки определенных величин времени предельными случаями уравнений для живого течения вещей, но мы не представляем себе, чтобы создание живого с помощью мертвого было возможно. Стремление создать гомункула было чуждо Фаусту. Гете не без основания предоставил это сделать Вагнеру – фамулусу. Химия и на самом деле имеет дело только с экскрементами живого. Все мертвое есть не что иное, как экскрет жизни. Химическое мировоззрение ставит организм на одну доску с его отбросами и выделениями. Да как еще иначе можно было бы объяснить себе веру человека в то, что более или менее усиленным употреблением сахара можно воздействовать на пол рождающегося ребенка? Эта манера касаться нецеломудренной рукой тех вещей, которые ариец в глубине души ощущает, как промысел, пришло в естествознание вместе с евреем. Время тех глубоко религиозных исследователей, для которых их объект казался всегда причастным к какому‑то сверхчувственному достоинству, для которых существовали тайны, которых едва ли когда‑нибудь покидало изумление перед тем, что они открыли и открытие чего они всегда ощущали, как милость свыше, время Коперника и Галилея, Кеплера и Эйлера, Ньютона и Линнея, Ламарка и Фарадея, Конрада Шпренгеля и Кювье, это время безвозвратно миновало. Современные «свободомыслящие», как люди, совершенно свободные от всякой мысли, лишены веры в возможность имманентного открытия чего‑то высшего в природе, как целом. Именно поэтому они даже в своей специальной научной сфере не в состоянии вполне заменить и подняться на ту высоту, которую занимали те люди.
Этот недостаток глубины объяснит нам, почему евреи не могут выделить из своей среды истинно великих людей, почему им, как и женщинам, отказано в высшей гениальности. Самый выдающийся еврей последних девятнадцати веков, семитское происхождение которого не подлежит никакому сомнению и который обладает несравненно большим значением, чем лишенный почти всякого величия поэт Гейне или оригинальный, но далеко не глубокий живописец Израэльс, – это философ Спиноза. Всеобще распространенная, неимоверная переоценка последнего вызвана не столько углублением в его произведения и тщательным изучением их, сколько тем случайным фактом, что он единственный мыслитель, которого Гейне особенно усердно и внимательно читал.
Строго говоря, для самого Спинозы не существовало никаких проблем. В этом смысле он проявил себя истинным евреем. В противном случае он не выбрал бы «математического метода», который расчитан на то, чтобы представить все простым и очевидным. Система Спинозы была великолепной цитаделью, за которой он сам защищался» ибо никто в такой степени не избегал думать о себе самом, как Спиноза. Вот почему эта система могла служить средством успокоения и умиротворения для человека, который дольше и мучительнее всех других людей думал о своей собственной сущности. Этот человек был Гете. О чем бы только не думал истинно великий человек, он в конце концов думает только о себе самом. Как верно то, что Гегель сильно заблуждался, рассматривая логическое противоположение, как некоторое реальное боевое сопротивление, так несомненно для нас и то, что даже самая сухая логическая проблема психологически вызывает у более глубокого мыслителя внутренний, властный конфликт. Система Спинозы в ее догматическом монизме и оптимизме, в ее совершенной гармонии, которую Гете так гигиенически ощущал, ни в коем случае не является философией мощного духа. Она скорее затворничество несчастливца, ищущего идиллию, к которой на деле он совершенно неспособен, как человек абсолютно лишенный юмора.
Спиноза неоднократно обнаруживает свое истинное еврейское происхождение. Он ясно намечает предельные пункты той сферы, в которой вращается еврейский дух и за пределы которой он не в состоянии выйти. Здесь я не имею в виду его полнейшего непонимания идеи государства, сюда также не относится и его приверженность к теории Гоббеса о «войне всех против всех», теории, которая будто бы характеризует первобытное состояние человечества. Что особенно отчетливо указывает на относительно низкий уровень его философских воззрений – это его абсолютное непонимание свободы воли (еврей, по природе своей, раб, а потому и детерминист), но рельефнее всего это вытекает из того факта, что он, как истый еврей, видит в индивидуумах не субстанции, а лишь акциденции, лишь недействительные модусы единственно действительной, чуждой всякой индивидуации, бесконечной субстанции. Еврей не монадолог. Поэтому нет более глубокой противоположности. как между Спинозой и его несравненно более выдающимся и более универсальным современником Лейбницем, защитником учения о монадаха также еще более великим творцом этого учения – Бруно, сходство котором со Спинозой поверхностное понимание преувеличило до уродливых размеров.
Подобно «радикально‑доброму» и «радикально‑злому», у еврея (и у женщины) вместе с гениальностью остутствует «радикально‑глупое», заложенное в человеческой, мужской природе. Специфический вид интеллектуальности, который превозносится в еврее, как и в женщине, есть, с одной стороны, большая бдительность их большого эгоизма. С другой стороны, он покоится на бесконечной способности их приспособиться ко всевозможным внешним целям без всякого исключения, ибо они оба лишены природного мерила ценности, лишены царства целей в самом сердце своем. Взамен этого они обладают неомраченными естественными инстинктами, которые у мужчины‑арийца не всегда возвращаются в подходящее время, чтобы оказать ему посильную поддержку, когда его покидает сверхчувственное в его интеллектуальном выражении.
Здесь пора вспомнить о сходстве между евреем и англичанином, о котором еще со времени Рихарда Вагнера неоднократно говорили. Вне всякого сомнения, англичане единственные из всех индогерманцев имеют некоторое сходство с семитами. Их ортодоксальность, их строгое буквальное соблюдение субботнего отдыха, все это подтверждает нашу мысль. В их религиозности нередко можно заметить черты ханжества. Они, подобно женщинам, не создали еще ничем выдающегося ни в области музыки, ни в области религии. Иррелигиозный поэт – вещь вполне возможная. Очень выдающийся художник не может быть иррелигиозным, но существование иррелигиозного композитора совершенно немыслимо. В связи с этим находится тот факт, что англичане не выдвинули ни одного выдающегося архитектора, ни одного значительного философа. Беркли также, как Свифт и Стерн – ирландцы. Эригена, Карлейль, Гамильтон и Берне – шотландцы. Шекспир и Шелли – два величайших англичанина, но они далеко еще не являются крайними вершинами человечества. Им очень далеко до таких людей, как Микельанжело и Бетховен. Обратимся к «философам. Тут мы видим, что еще с самых средних веков они всегда являлись застрельщиками реакции против всякой глубины: начиная с Вильгельма Оккама и Дунса Скота – через Роджера Бэкона и его однофамильца‑канцлера, через столь родственного Спинозе Гоббеса и плоского Локка, и кончая Гартли, Пристли, Бента‑мом, обоими Миллями, Льюисом, Гексли и Спенсером. Вот вам и все крупнейшие имена из истории английской философии. Адам Смит и Давид Юм в счет не идут: они были шотландцами.
Не следует забывать, что из Англии пришла к нам психология без души! Англичанин импонировал немцу, как дельный эмпирик, как реальный политик в теоретической и практической сфере, но этим исчерпывается все его значение в области философии. Не было еще ни одного более глубокого мыслителя, который остановился бы на эмпирическом. Не было также ни одного англичанина, которому удалось бы самостоятельно перешагнуть за пределы эмпирического.
Однако не следует отождествлять англичанина с евреем. В англичанине заложено больше трансцендентного, чем в еврее, только дух его скорее, направлен от трансцендентного к эмпирическому, чем от эмпирического к трансцендентному. Будь это не так, англичанин не был бы так полон юмора, как мы наблюдаем в действительности, еврей же совершенно лишен юмора и он сам представляет лучший, после половой жизни, объект для остроумия.
Я отлично знаю, какая это трудная проблема смех и юмор. Она трудна, как и все свойственное только человеку и чуждое животному. Насколько она трудна, можно видеть из того, что Шопенгауэр не мог на этот счет сказать что‑либо основательное и даже Жан Поль не в состоянии был кого‑либо удовлетворить своим толкованием. Прежде всего, в юморе заключаются самые разнообразные черты: для многих он, по‑видимому, служит более тонкой формой выражения сострадания к другим и к самому себе. Но этим еще не сказано, что собственно является для юмора особенно характерным. Человек, абсолютно лишенный пафоса, может с помощью юмора выразить сознательный «пафос расстояния», но и этим мы еще не пододвинулись к разрешению вопроса о сущности юмора.
Самой существенной стороной юмора, на мой взгляд, является преувеличенное подчеркивание эмпирического, которое таким образом яснее выставляет всю незначительность последнего. Строго говоря, все, что реализовано, смешно. На этом и базируется юмор, является таким образом противоэмоцией эротики.
Эротика охватывает и человека, и весь мир в одно целое, и направляет все это к одной цели. Юмор же дает всему этому противоположное направление, он распускает все синтезы, чтобы показать, каков собою мир без тонов. Можно сказать, что юмор так относится к эротике, как неполяризованный свет к поляризованному.
В то время, как эротика устремляется из ограниченного в безграничное, юмор сосредоточивает свое внимание на ограниченном, выдвигает его на первый план, выставляет его напоказ, рассматривая его со всех сторон. Юморист меньше всего расположен к путешествиям. Только он понимает смысл всего мелкого и чувствует влечение к нему. Море и горы не его царство, его сфера это равнина.
Вот почему он с такой любовью отдается идиллии и углубляется в каждую единичную вещь, но только с той целью, чтобы показать все несоответствие ее с вещью в себе. Он роняет престиж имманентности, отрывая ее совершенно от трансцендентности, ни разу не упоминая даже имени последней. Остроумие раскрывает противоречие внутри самого явления, юмор же наносит явлению более решительный удар, представляя его как нечто целое, замкнутое в самом себе. Оба обнаруживают все, что только возможно, и этим они компрометируют мир опыта основательнейшим образом. Трагедия, наоборот, показывает то, что навеки остается невозможным. Таким образом, комедия и трагедия, каждая по‑своему, отрицают эмпирию, хотя они обе противоположны друг другу.
У еврея, который не исходит от сверхчувственного, подобно юмористу, и не устремляется туда, подобно эротику, нет никаких оснований умалять ценность данного явления, а потому жизнь никогда не превращается для него ни в скоморошество, ни в дом для умалишенных. Юмор по характеру своему терпим, так как он знает более высокие ценности, чем все конкретные вещи, но он лукаво умалчивает о них. Сатира, как противоположность юмора, по природе своей нетерпима, а потому она больше соответствует истинной природе еврея, а также и женщины. Евреи и женщины лишены юмора, но склонны к издевательству. В Риме даже была сочинительница сатир по имени Сульпиция. Нетерпимость сатиры ведет к тому, что человек становится невозможным в обществе. Юморист же, который знает, как устранить в себе и в других людях печаль и скорбь по поводу мелочей и мелочности жизни, является самым желанным гостем во всяком обществе. Ибо юмор, как и любовь, сносят всякие горы с пути. Он является особой формой отношения к людям, которые способствуют развитию социальной жизни, т.е. общению людей под знаменем высшей идеи. Еврей совершенно лишен общественной жизни, тогда как англичанин в высшей степени социален.
Итак, сравнение еврея с англичанином оставляет нас значительно раньше, чем параллель между евреем и женщиной. Причина, в силу которой мы должны были в том и в другом случае основательно проследить все аналогии, заключается в той ожесточенной борьбе, которая издавна ведется за ценность и сущность еврейства. Я позволю себе сослаться на Вагнера, который ревностнее всех занимался проблемой еврейства с самого начала до самого конца своей жизни. Он хотел признать еврея не только в англичанине: над его Кундри – единственной по своей глубине женской фигурой в искусстве, неизменно витает тень Агасфера.
Параллель, которую мы провели между женщиной и евреем, приобретает еще большую основательность и достоверность благодаря тому факту, что ни одна женщина в мире не воплощает в себе идею женщины в той законченной форме, как еврейка. И она является таковой не только в глазах еврея. Даже ариец относится к ней именно с этой точки зрения: стоит вспомнить «Еврейку из Толедо» Грильпарцера. Подобное представление возникает благодаря тому, что арийка требует от арийца в качестве полового признака еще и метафизического элемента. Она проникается его религиозными убеждениями в той же мере, как и всеми остальными свойствами его (см. конец гл. IX и главу XII). В действительности, конечно, существуют только христиане, а не христианки. Еврейка является на первый взгляд наиболее совершенным воплощением женственности в ее обоих противоположных полюсах – в виде матери, окруженной своей многочисленной семьей, и в виде страстной одалиски, как Киприда и Кибела, именно потому, что мужчина, который ее сексуально дополняет и духовно насыщает, который создал ее для самого себе, сам содержит в себе так мало трансцендентного.
Сходство между еврейством и женственностью приобретает на первых порах особенную реальность, если обратиться к способности еврея бесконечно изменяться. Выдающийся талант евреев в сфере журналистики, «подвижность» еврейского духа, отсутствие самобытного, врожденного умственного склада, разве все это не дает нам права применить к евреям то же положение, которое мы высказали относительно женщин: они сами по себе ничто, а потому могут стать всеми? Еврей —индивидуум, но не индивидуальность. Вращаясь в сфере низкой жизни, он лишен потребности в личном бессмертии: у него отсутствует истинное, неизлечимое, метафизическое бытие, он непричастен к высшей, вечной жизни.
А все‑таки именно в этом месте еврейство и женственность резко расходятся. Отсутствие бытия и способность стать всем, оба качества, свойственные и еврею и женщине, принимают у каждого из них различные формы. Женщина является материей, которая способна принять любую форму. В еврее прежде всего наблюдается известная агрессивность. Он становится рецептивным не под влиянием сильного впечатления, которое производят на него другие. Он поддается внушению не в большей степени, чем ариец. Речь идет о том, что он самодеятельно приспособляется к различным обстоятельствам и требованиям жизни, к разнообразнейшей среде и расе. Он подобен паразиту, который в каждом новом теле становится совершенно другим, который до того меняет свою внешность, что кажется другим, новым животным, тогда как он остается тем же. Еврей ассимилируется со всем окружающим и ассимилирует его с собою, при этом он ничему другому не подчиняется, а подчиняет себе это другое.
Далее, расхождение между женщиной и евреем заключается в том, что женщине совершенно чуждо мышление в понятиях, тогда как мужчине подобной образ мышления присущ в огромной степени. В связи с этим обстоятельством находится его склонность к юриспруденции, которая никогда не в состоянии будет возбудить серьезный интерес к себе со стороны женщины. В этой природной склонности к понятиям находит свое выражение активность еврея, активность, правда, довольно своеобразного сорта. Это, во всяком случае, не активность, которая свойственна самотворческой свободе высшей жизни.
Еврей вечен, как и женщина. Он вечен не как личность, а как род. Он не обладает той непосредственностью, которой отличается ариец, тем не менее его непосредственность совершенно иная, чем непосредственность женщины.
Но глубочайшего познания истинной сущности еврея мы достигнем только тогда, когда обратимся к его иррелигиозности. Здесь не место входить в разбор понятия религии, так как этот разбор из необходимости оказался бы чрезмерно пространным и завел бы нас слишком далеко. Поэтому не вдаваясь в более подробные обоснования, я под религией буду прежде всего понимать утверждение человеком всего вечного, той вечной жизни в человеке, которая не может быть доказана и введена из данных низшей жизни. Еврей – человек неверующий. Вера —это определенное действие человека, с помощью которого он становится в известные отношения к бытию. Религиозная вера направлена исключительно на вневременное, абсолютное бытие, на вечную жизнь, как гласит язык религии. Еврей, в глубочайшей основе своей, есть ничто, и именно потому, что он ни во что не верит.
Вера есть все. Но не в том дело, верит ли человек в Бога или нет: верил бы он хотя бы в свой атеизм. Как раз в этом‑то и вся беда: еврей ни во что не верит, он не верит в свою веру, он сомневается в своем сомнении. Он неспособен насквозь проникнуться сознанием своего торжества, но он также не в состоянии всецело уйти в свое несчастье. Он никогда не относится серьезно к себе самому, поэтому у него нет и серьезного отношения к другим людям и вещам. Быть евреем представляет собою какое‑то внутреннее удобство, за которое приходится расплачиваться разными внешними неудобствами.
Этим мы, наконец, подошли к самой существенной разнице между евреем и женщиной. Их сходство в глубочайшей основе своей покоится на том, что еврей так же мало верит в себя, как и она. Но она верит в Другого, в мужчину, в ребенка, «в любовь», у нее имеется какой‑то центр тяжести, но он лежит вне ее. Еврей же ни во что не верит: ни в себя, ни в Других. Он также не находит отклика в душе другого, не в состоянии пустить в нее глубокие корни, как и женщина. Отсутствие всякой почвы под его ногами получает как бы символическое выражение в его абсолютном непонимании землевладения и в том предпочтении, которое он отдает движимой собственности.
Женщина верит в мужчину, в мужчину вне себя, в мужчину в себе самой, в мужчину, которым она насквозь проникается в духовном отношении. Благодаря этому она приобретает способность серьезно относиться к себе самой». Еврей никогда серьезно не считает что‑либо истинным и нерушимым, священным и неприкосновенным. Поэтому у него всегда фривольный тон, поэтому он всегда надо всем острит. Христианство какого‑либо христианина для него очень сомнительная вещь, и он уж, конечно, не поверит в искренность крещения еврея. Но он даже не вполне реалистичен и уж ни в коем случае не настоящий эмпирик. Здесь следует свести одно очень важное ограничение в прежние положения выставленные нами в известном соответствии со взглядами Г. С. Чемберлена. Еврею чужда та настоящая имманентность, которая свойственна английскому философу опытного мира. Дело в том, что позитивизм истинного эмпириста верит в возможность для человека приобрести вполне законченное познание внутри чувственного мира, он надеется на завершение системы точной науки. Еврей же не верит в свое значение. Тем не менее он далеко не скептик, так как он не убежден в своем скептицизме. Между тем, даже над абсолютно аметафизической системой, как философия Авенариуса, реет дух какой‑то благоговейной озабоченности. Мало того, релятивистические воззрения Эрнста Маха, и те даже проникнуты благочестием, исполненным радостного упования. Эмпиризм, пожалуй, и не глубок, но его поэтому еще нельзя назвать еврейским.
Еврей – неблагочестивый человек в самом широком смысле. Благочестие есть качество, которое не может существовать наряду с другими вещами, или вне их. Благочестие есть основа всего, базис, на котором возвышается все остальное. Еврея считают прозаичным уже потому, что он лишен широты размаха, что он не стремится к первоисточнику бытия. Но это несправедливо. Всякая настоящая внутренняа культура, все то, что человек считает истиной, содержит в основе своей веру, нуждается в благочестии. На той же основе покоится и тот факт, что для человека существует культура, что для него существует истина, что существуют ценности. Но благочестие далеко еще не то, что обнаруживается в одной только мистике или религии, оно таится в глубоких основах всякой науки, всякого скептицизма, всего того, к чему человек относится с искренней серьезностью. Не подлежит никакому сомнению, что благочестие может проявляться в самых разнообразных формах: вдохновение и объективность, высокий энтузиазм и глубокая серьезность – вот две выдающиеся формы, в которых оно выражается. Еврей – не мечтатель, но и не трезвенник, не эксстатичен, но и не сух. Он, правда, не поддается ни низшему, ни духовному опьянению, он не подвержен страсти алкоголика, как и неспособен к высшим проявлениям восторженности. Но из этого еще нельзя заключить, что он холоден или, по крайней мере, спокоен, как человек, находящийся под влиянием убедительной аргументации. От его теплоты отдает потом, от его холода стелется туман. Его самоограничение превращается в худосочие, его полнота представляет собою своего рода опухоль. Когда он в дерзком порыве совершает полет в безграничное воодушевление своего чувства, он и тогда не подымается выше пафоса. Вращаясь в теснейших основах своей мысли, он не может не греметь своими цепями. У него, правда, не появляется желания поцеловать весь мир, тем не менее он остается к нему столь же навязчивым.
И одиночество, и общение с миром, и строгость, и любовь, и объективность, и мышление, похожее на шум, всякое истинное, нелживое движение человеческого сердца, серьезное или радостное, все это в конечном счете покоится на благочестии. Вера совсем не должна, как в гении, т.е. в самом благочестивом человеке, относиться к метафизическому бытию: религия есть утверждение самого себя и, вместе с собою, всего мира. Она может также относиться к эмпирическому бытию и, таким образом, одновременно как бы совершенно исчезнуть в нем. Ведь это одна и та же вера в бытие, в ценность, в истину, в абсолютное, в Бога.
Понятие религии и благочестия, которое я исчерпывающе развил в моем изложении, может легко повести к различным недоразумениям. Поэтому я позволю себе для большей ясности сделать еще несколько замечаний. Благочестие заключается не в одном только обладании. Оно лежит и в борьбе за достижение этого обладания. Благочестив не только человек, возвещающий нового Бога (как Гендель или Фехнер), благочестив также и колеблющийся, полный сомнений, богоискатель (как Ленау или Дюрер). Благочестие не должно стоять в одном только вечном созерцании перед мировым целым (как стоит перед ним Бах). Оно может проявляться в виде религиозности, сопровождающей все единичные вещи (как у Моцарта). Оно, наконец, не связано с появлением основателя религии. Самым благочестивым народом были греки, и потому их культура превосходит все другие, существовавшие до сих пор, однако среди них, без сомнения, не было ни одного выдающегося творца религиозной догмы (в котором они совершенно и не нуждались).
Религия есть творчество всебытия. Все, что существует в человеке, существует только благодаря религии. Еврей, таким образом, меньше всего отличается религиозностью, как до сих пор привыкли думать о нем. Он иррелигиозный человек.
Нуждается ли это еще в обосновании? Должен ли я вести пространные доказательства того, что еврей лишен настойчивости в своей вере, что иудейская религия – единственная, не вербующая прозелитов. Почему человек, принявший иудейство, является для самих евреев величайшей загадкой и предметом недоумевающего смеха? Должен ли я распространяться о сущности еврейской молитвы и говорить о ее строгой формальности, подчеркивать отсутствие в ней той странности, которую в состоянии дать один лишь момент возвышенного чувства? Должен ли я, наконец, еще раз повторять, в чем заключается сущность иудейской религии? Должен ли еще раз подчеркнуть, что она не является учением о смысле и цели жизни, а есть лишь историческая традиция, в центре которой стоит переход евреев через Красное море традиция, которая завершается благодарностью могучему избавителю со стороны убегающего труса?
И без того все ясно: еврей – иррелигиозный человек, очень далекий от всякой веры. Он не утверждает самого себя и вместе с собой весь мир т.е. он не делает именно того, в чем заключается существенная сторона всякой религии. Всякая вера героична: еврей же не знает ни мужества, ни страха, как чувств угрожаемой веры. Он ни сын Солнца, ни порождение демона.
Итак, не мистика, как полагает Чемберлен, а благочестие есть то что в конечном счете отсутствует у еврея. Был бы он хоть частным материалистом, хоть ограниченным приверженцем идеи развития! Но он не критик, а критикан. Он не скептик по образу Картензия. Он склонен поддаваться сомнению с тем, чтобы из величайшего недоверия выбиться к величайшей уверенности. Он – человек абсолютной иронии, подобно, здесь я могу назвать только одного еврея
– Генриху Гейне. Преступник также неблагочестив и не верит в Бога, но он падает в пропасть, так как не может устоять рядом с Богом. Но и последнее обстоятельство не может смутить еврея, вот в этом состоит удивительная уловка его. Поэтому преступник всегда находится в отчаянии, еврей же – никогда. Он даже и не настоящий революционер (где у него для этого сила и внутренний порыв возмущения?) и этим он отличается от француза. Он расшатывает, но никогда серьезно не разрушает.
Но что же такое этот самый еврей, который не представляет собою ничего, чем вообще может быть человек? Что же в нем в действительности происходит, если он лишен того последнего, той основы, в которую должен твердо и настойчиво упереться лоб психолога?
Совокупность психических содержаний еврея отличается известной двойственностью или множественностью. За пределы этой двусторонности, раздвоенности или даже множественности он не выходит. У него остается еще одна возможность, еще много возможностей там, где ариец, обладая не менее широким кругозором, безусловно решается на что‑либо одно и бесповоротно выбирает это. Эта внутренняя многозначность, это отсутствие непосредственной реальности его психологического переживания, эта бедность в том «бытии в себе и для себя», из которого единственно и вытекает высшая творческая сила, – все это, на мой взгляд, может служить определением того, что я назвал еврейством в качестве определенной идеи. Это является состоянием, как бы предшествовавшим бытию, вечным блужданиям снаружи перед вратами реальности. Поистине, нет ничего такого, с чем мог бы себя отождествить еврей, нет той вещи, за которую он всецело отдал бы свою жизнь Не ревнитель, а рвение отсутствует в еврее, ибо все нераздельное, все цельное ему чуждо. Простоты веры в нем нет. Он не являет собою никакого утверждения, а потому он кажется более сообразительным, чем ариец, потому он так эластично увертывается от всякого подчинения. Я повторяю: внутренняя многозначительность – абсолютно еврейская черта, простота – черта абсолютно не еврейская. Вопрос еврея – это тот самый вопрос, который Эльза ставит Лоэнгрину: вопрос о неспособности воспринять голос хотя бы внутреннего откровения, о невозможности просто поверить в какое бы то ни было бытие.
Мне, пожалуй, возразят, что это раздвоенное бытие можно встретить лишь у цивилизованных евреев, в которых старая ортодоксия продолжает бороться с современным умственным течением. Но это было бы очень неправильно. Образованность еврея еще резче и яснее выдает его истинную сущность. Дело в том, что ему, как человеку образованному, приходится вращаться в сфере таких вещей, которые требуют значительно большей серьезности, чем денежные, материальные дела. В доказательство того, что еврей сам по себе не однозначен, можно привести то, что он никогда не поет. Не из стыдливости он не поет, а просто потому, что он сам не верит в свое пение. Между многозначительностью еврея и истинной реальной дифференцированностыю или гениальностью общего весьма мало. И его своеобразный страх перед пением или перед громким, ярким словом очень далек от истинной сдержанности. Всякая стыдливость горда, но отрицательное отношение еврея к пению есть в сущности признак отсутствия в нем внутреннего достоинства: он не понимает непосредственного бытия и стоит ему только запеть, чтобы он почувствовал себя смешным и скомпрометированным. Стыдливость охватывает все содержания, которые с помощью внутренней непрерывности прочно связаны с человеческим «я». Сомнительная застенчивость еврея простирается на такие вещи, которые ни в каком отношении не являются для него священными, поэтому у него собственно не может быть никаких опасений профанировать их одним только открытым повышением голоса. Тут мы опять сталкиваемся с отсутствием благочестия у еврея: всякая музыка абсолютна, она как бы оторвана от всякой основы. Поэтому она стоит в более тесных отношениях к религии, чем всякое другое искусство. Поэтому самое обыкновенное пение, которое вкладывает в мелодию всю свою душу, есть не еврейское пение. Ясно, что определять сущность еврейства это задача очень трудная. У еврея нет твердости, но и нет нежности, он скорее жесток и мягок. Он ни неотесан. ни тонок, ни груб, ни вежлив. Он – не царь и не вождь, но и не пленник и не вассал. Чувство потрясения ему незнакомо, но ему также чуждо и равнодушие. Ничто не является для него очевидным и понятным, но он также не знает истинного удивления. У него нет ничего об‑щего с Лоэнгрином, но нет никакого родства и с Тельрамундом, кото‑рый живет и умирает с честью. Он смешен, как студент‑корпорант, но он даже не настоящий филистер. Он не меланхоличен, но он и не легкомыслен от всего сердца. Так как ему чужда всякая вера, он бежит в сферу материального. Отсюда и его алчность к деньгам: здесь он ищет некоторой реальности, путем «гешефта» он хочет убедиться в наличности чего‑то существующего. «Заработанные деньги» – это единственная ценность которую он признает как нечто действительно существующее. И тем не менее он все же не настоящий делец: «неистинное», «несолидное» в поведении еврейского торговца есть лишь конкретное проявление в деловой сфере того же еврейского существа, которое и во всех остальных отношениях лишено внутренней тождественности. Итак, «еврейское» есть определенная категория, и психологически его нельзя ни сводить к чему‑либо, ни определить. С метафизической точки зрения оно тождественно с состоянием, предшествовавшим бытию. Интроспективный анализ не идет больше известной внутренней многозначности, отсутствия какой бы то ни было убежденности, неспособности к любви, т.е. к беззаветной преданности и жертве.
Эротика еврея сентиментальна, его юмор – сатира, но всякий сатирик сентиментален, как каждый юморист – эротик наизнанку. В сатире и сентиментальности и заключается та двойственность, которая и составляет сущность еврейства (ибо сатира слишком мало замалчивает, а потому и является подражанием юмору). Но им обеим присуща та усмешка, которая так характеризует еврейское лицо: не блаженная, не страдальческая, не гордая, не искаженная усмешка, а то неопределенное выражение лица (физиономический коррелат внутренней многозначности), которое говорит о бесконечной готовности с его стороны на все соглашаться. Но это именно сведетельствует об отсутствии у человека уважения к самому себе, того уважения, которое может послужить основой для всякой другой «verecundia».
Изложение мое отличалось той ясностью, которая позволяет мне надеяться, что мой взгляд на сущность еврейства был правильно понят. Если что и осталось неясным, то пусть король Гакон из «Претендентов на корону» Ибсена и доктор Штокман из «Врага народа» покажут, что остается навеки недоступным для настоящего еврея: непосредственное бытие, милость Божья, трубный глас, мотив Зигфрида, самотворчество. Еврей поистине «пасынок Божий на земле», и в действительности нет ни одного еврея – мужчины, который испытывал хотя бы смутные страдания от своего еврейства, т.е. в глубочайшей основе своей – от своего неверия.
Еврейство и христианство составляют две самые крайние, неизмеримые противоположности: первое есть нечто разорванное, лишенное внутренней тождественности, второе – непреклонно‑верующее, уповающее на Бога. Христианство есть высший героизм, еврей же никогда не бывает ни единым, ни цельным. Поэтому еврей труслив. Герой – это его прямая противоположность.
Г. С. Чемберлен сказал много верного о поразительном, прямо ужасающем непонимании, которое еврей проявляет к образу и учению Христа, к борцу и страдальцу в нем, к его жизни и смерти. Но было бы ошибочно думать, что еврей ненавидит Христа, ибо еврей не Антихрист, он вообще к Христу никакого отношения не имеет. Строго говоря, существуют только арийцы, которые ненавидят Христа, – это преступники. В еврее образ Христа, не поддающийся его пониманию, вызывает чувство тревоги и неприятной досады, так как он недосягаем для его склонности к издевательству и шутке.
Тем не менее сказание о Новом Завете, как о самом спелом плоде и высшем завершении Старого, и искусственная связь первого с мессианскими обещаниями второго принесли евреям огромную пользу. Это их сильнейшая внешняя защита. Несмотря на полярную противоположность между еврейством и христианством, последнее все же вышло из первого, но это именно и является одной из глубочайших психологических загадок. Проблема, о которой здесь идет речь, есть ничто иное, как проблема психологии самого творца религий.
Чем отличается гениальный творец религиозной догмы от всякого другого гения? Какая внутренняя необходимость толкает его на путь создания новой религии?
Здесь следует предположить, что этот человек всегда верил в того самого Бога, которого он сам возвестил. Предание рассказывает нам о Будде и Христе, о тех неимоверных искушениях, которым они подвергались и которых никто другой не знал. Дальнейшие два – Магомет и Лютер были эпилептиками. Но эпилепсия есть болезнь преступников: Цезарь, Нарзес, Наполеон – эти «великие» преступники, страдали падуй болезнью. Флобер и Достоевский, будучи только склонны к эпилепсии, скрывали в себе много преступного, хотя они преступниками и не были.
Основатель религии есть тот человек, который жил совершенно без Бога, но которому удалось выбиться на путь высшей веры. «Как это возможно, чтобы человек, злой от природы, сам мог сделать себя Добрым человеком, это превосходит все наши понятия, ибо как может плохое дерево дать хороший плод?», – вопрошает Кант в своей философии религии. Но эту возможность он сам принципиально утверждает. Ибо, несмотря на наше отпадение, властно и с неуменьшенной силой звучит в нас заповедь: мы должны стать лучшими, следовательно, мы Должны и уметь стать таковыми… Эта непонятная для нас возможность полнейшего перерождения человека, который в течение многих лет и Дней жил жизнью злого человека, эта возвышенная мистерия нашла свое осуществление в тех шести или семи людях, которые основали величайшие религии человечества. Этим они отличаются от гения в обыкновенном смысле: в последнем уже с самого рождения заложено предрасположение к добру.
Всякий другой гений удостаивается милости и осеняется благодатью еще до рождения. Основатель религии приобретает все это в процессе своей жизни. В нем окончательно погибает старая сущность с тем чтобы уступить место новой. Чем величественнее хочет стать человек тем больше в нем такого, что должно быть уничтожено смертью. Мне кажется, что в этом именно пункте Сократ приближается к основателю религии (как единственный среди всех греков). Весьма возможно, что он вел самую ожесточенную борьбу с злым началом в тот именно день когда он стоял при Потидее целых двадцать четыре часа, не двигаясь с места.
Основатель религии есть тот человек, для которого в момент рождения не разрешена была еще ни одна проблема. Он – человек с наименьшей индивидуальной уверенностью. В нем всюду опасность, сомнение, он должен себе сам отвоевать решительно все. В то время, как один человек борется с болезнью и страдает от физического недомогания, другой дрожит перед преступлением, которое заложено в нем в виде некоторой возможности. При рождении каждый несет с собою что‑нибудь, каждый берет на себя какой‑нибудь грех. Формально наследственный грех для всех один и тот же, материально же он отличается у различных людей. Один избирает для себя ничтожное бесценное в одном месте, другой – в другом, когда он перестал хотеть, когда его воля вдруг превратилась в простое влечение, индивидуальность – в простой индивидуум, любовь – в страстное наслаждение, – когда он родился. И этот именно его наследственный грех, это ничто в его собственной личности ощущается им как вина, как темное пятно, как несовершенство и превращается для него, как мыслящей личности, в проблему, загадку, задачу. Только основатель религии вполне подпал своему наследственному греху. Его признание – всецело и до конца искупить его: в нем все всебытие проблематично, но он все разрешает, он разрешает и себя, сливаясь со всебытием. Он дает ответ на всякую проблему и освобождает себя от вины. Твердой стопой он шагает по глубочайшей пропасти, он побеждает «ничто в себе» и схватывает «вещь в себе», «бытие в себе». И именно в этом смысле можно про него сказать, что он искупил свой наследственный грех, что Бог принял в нем образ человека и человек всецело превратился в Бога, ибо в нем все было преступлением и проблемой, и все превращается в искупление – в избавление.
Всякая же гениальность является высшей свободой от закона природы.
Если это так, то основатель религии есть самый гениальный человек. Ибо он больше всех преодолел в себе. Это тот человек, которому удалось то, что глубочайшие мыслители человечества лишь нерешительно во имя своего этического миросозерцания, во имя свободы воли выставляли лишь как нечто возможное: полнейшее возрождение человека его «воскресение», абсолютное обращение его воли. Все прочие великие люди также ведут борьбу со злом, но у них чаша весов уже а priori склоняется к добру. Совершенно другое дело у основателя религии. В нем таится столько злого, столько властной воли, земных страстей, что ему приходится бороться с врагом в себе, беспрерывно сорок дней, не вкушая пищи и сна. Только тогда он победил, но он не убил себя насмерть, а освободил от оков высшую жизнь свою. Будь это не так, тогда не было бы никакого импульса к основанию новой веры. Основатель религии является противоположностью императора, царь —противоположность галилеянина, И Наполеон в определенный период своей жизни переживал в себе известный перелом. Но это был не разрыв с земной жизнью, а именно окончательное обращение в сторону богатства, могущества и великолепия ее. Наполеон велик именно в силу той колоссальной интенсивности, с которой он отбрасывает от себя идею, в силу безмерной напряженности его отпадения от абсолютного, в силу огромного объема неискупленной вины. Основатель религии, этот наиболее обремененный виною человек, хочет и должен принести людям то, что ему самому удалось: заключить союз с божеством. Он отлично знает, что он насквозь пропитан преступлением, пропитан в несравненно большей степени, чем всякий другой человек, но он искупает величайшую вину свою смертью на кресте.
В еврействе скрывались две возможности. До рождения Христа обе эти возможности находились вместе, и жребий еще не был брошен. Была диаспора и одновременно, по крайней мере, подобие государства: отрицание и утверждение – оба существовали рядом. Христос явился тем человеком, который побеждает в себе сильнейшее отрицание, еврейство, и создает величайшее утверждение, христианство – эту резкую противо‑положность еврейства. Из состояния добытия выделяются бытие и небытие. Теперь жребий брошен: старый Израиль распадается на евреев и христиан. Еврей в том виде, в каком мы его тут описали, возникает одновременно с христианином– Диаспора становится особенно полной, в еврействе исчезает возможность величия. Люди, подобные Самсону и Иошуе, этим самым нееврейским людям среди старого Израиля, с тех пор не появляются и не могут появляться в среде еврейства. Еврейство и христианство всемирно‑исторически обусловливают друг друга как отрицание и утверждение. В Израиле таились величайшие возможности, которые никогда не выпадали на далю ни одного другого народа: возможность Христа. Другая возможность – еврей. Я надеюсь, что меня верно поняли: я не имею в виду провести связь между еврейством и хрис‑тианством, связь, которой в действительности совершенно не существует. Христианство есть абсолютное отрицание еврейства, но оно имеет к последнему такое же отношение, в каком находятся взаимно противоположные вещи, или утверждения. Христианство и еврейство – еще в большей степени, чем благочестие и еврейство, можно определить рядом путем взаимного исключения. Нет ничего легче, как быть евреем, и нет ничего труднее, как быть христианином. Еврейство есть та пропасть над которой воздвигнуто христианство, а потому еврей является предметом сильнейшего страха и глубочайшего отвращения со стороны арийца.
Я не могу согласиться с Чемберленом, что рождение Спасителя в Палестине является простой случайностью. Христос был евреем, но с тем, чтобы одолеть в себе самым решительным образом еврейство. Кто одержал полную победу над самым могучим сомнением, тот является самым верующим человеком, кто поднялся над безнадежнейшим отрицанием, тот есть человек самого положительного утверждения. Еврейство было особым наследственным грехом Христа. Его победа над еврейством есть именно то, чем он отличается по своему богатству от Будды, Конфуция и всех других основателей религии, Христос величайший человек, так как он мерился силами с величайшим противником. Быть может, он был и останется единственным евреем, которому посчастливилось в борьбе: был первым евреем и последним, ставшим в полной степени христианином. Вполне правдоподобно, что и в настоящее время кроется в еврействе возможность произвести Христа. Очень может быть, что ближайший основатель религий должен непременно опять‑таки пройти через еврейство.
Только этим мы можем себе объяснить жизнеспособность еврейства, которое пережило много народов и рас. Абсолютно без всякой веры и евреи не могли бы долго существовать и сохраниться. Эта вера заключается в каком‑то смутном, тупом и все же чрезвычайно верном чувстве, что нечто единое должно находиться в еврействе, стоять в какой‑нибудь связи с еврейством. Это единое есть Мессия, Избавитель. Избавитель еврейства есть избавитель от еврейства. Всякий другой народ осуществляет определенную мысль, единичную обособленную частную идею, а потому и всякая национальность в конце концов погибает. Только еврей не осуществляет никакой частной идеи, ибо если бы он был в состоянии что‑нибудь осуществить, то это что‑нибудь было бы только идеей в себе: из самого сердца иудаизма должен выйти богочеловек. В связи с этим находится и жизненная сила еврейства: еврейство живет христианством не в смысле одного только материального обогащения. Оно берет от него многое в различных других отношениях. Сущность еврейства метафизически не имеет другого назначения, как служить подножием для основателя религии. Этим объясняется одно очень знаменательное явление – особая форма у евреев служить своему Богу Они молятся не как отдельные личности, а целой массой– Только в массе они «благочестивы», им необходим «сомолельщик», ибо надежда евреев тождественна с постоянной возможностью увидеть в своей среде, в своем роде, величайшего победителя, основателя новой религии. В этом заключается бессознательный смысл всех мессианских надежд в еврейском предании: Христос – вот смысл еврея.
Если в еврее и заложены величайшие возможности, то в нем одновременно таятся самые малозначащие действительности. Он – человек, одаренный высшими задатками, но вместе с тем и наименее могучий.
Наше время подняло еврейство на ту высочайшую вершину, какой оно достигало со времени Ирода.
Еврейство – дух современности, с какой бы точки зрения мы его не рассматривали. Сексуальность одобряется, и современная половая этика поет хвалебные песни половому акту. Несчастный Ницше действительно мало виновен в том смешении естественного подбора и неестественной извращенности, позорной апостол которой носит имя Вильгельм Больше. Ницше отлично понимал сущность аскетизма, но он слишком страдал от своего собственного аскетизма, чтобы не находить более желательной его противоположность. Но женщины и евреи сводничают – в этом их цель: сделать людей виновными.
Наше время не только самое еврейское, оно и наиболее женственное время. Время, для которого искусство есть лишь платок для вытирания пота его настроений, которое порыв к творчеству выводит из игры животных. Время легковерного анархизма, время, лишенное понимания сущности государства и права, время родовой этики, время самой поверхностной и ограниченной из всех исторических теорий исторического материализма), время капитализма и марксизма, время, для которого история, жизнь, наука, словом все, сводится к экономике и технике, время, которое в гениальности видит особую форму умопомешательства, но которое не выдвинуло ни одного великого художника, ни одного великого философа, время наименьшей оригинальности и наибольшей погони за оригинальностью, время, которое на место идеала девственности поставило культ полудевы. Это время приобрело вполне заслуженную славу, как единственное время, которое не только одобряет и поклоняется половому акту, но возводит его в степень известного долга. Половой акт служит не средством забыться, как у римлян, у греков —в вакханалии. Нет, в нем современный человек хочет найти себя в нем он ищет содержания своей собственной пустоты.
Но навстречу половому еврейству рвется к свету половое христианство. Человечество ждет нового религиозного творца, и борьба близится к решительному концу, как и в первом году нашей эры. Перед человечеством снова лежит выбор между еврейством и христианством гешефтом и культурой, женщиной и мужчиной, родом и личностью бесценным и ценностью, земной и высшей жизнью, между Ничто и Богом. Это два противоположных царства. Третьего царства – нет.
Но это обвинение было бы несправедливо. Я далек от мысли идеализировать мужчин с той только целью, чтобы легче обесценить женщин. Я не отрицаю, что среди эмпирических представителей мужественности есть много ограниченных и низких экземпляров, но здесь речь идет о том, что таится в виде лучшей возможности в каждом человеке. Эта возможность, оставаясь в полнейшем пренебрежении со стороны мужчины, вызывает в нем то ярко мучительное, то глухо враждебное чувство, но в применении к женщине она не идет в счет, ни в качестве действительного факта, ни в качестве и теоретического соображения. И как ни важны, на мой взгляд, всевозможные различия, существующие между мужчинами, я, тем не менее, счел возможным на них совершенно не останавливаться. Самым важным было для меня установить, что женщина собою не представляет, и мы видели, что она действительно лишена бесконечно многих черт, которые даже у самого посредственного, самого плебейского мужчины отсутствуют не в полной мере. То, что представляет собою женщина, ее положительные черты (поскольку здесь вообще можно говорить о каком‑нибудь бытии, о чем‑нибудь положительном) можно всегда обнаружить у очень многих мужчин. Мы уже не раз говорили о том, что есть мужчины, которые всецело превратились в женщин, или всегда оставались таковыми, но нет ни одной женщины, которая вышла бы за пределы известного, не особенно высокого, морального и интеллектуального начала. Поэтому я хотел бы тут же повторить прежнее положение: наиболее высоко стоящая женщина все же стоит бесконечно ниже самого низкого из мужчин.
Но возражения можно и еще продолжить, пока они не коснутся одного пункта, на котором моей теории придется непременно остановиться, чтобы избегнуть лишних упреков. Существуют различные племена и расы, где мужской элемент, не являясь какой‑нибудь промежуточной сексуальной формой, тем не менее обнаруживает так мало сходства с идеей мужественности в том виде, в каком она представлена в этой книге, что один этот факт заставляет нас опасаться за непреложность его принципов и несокрушимость его главного фундамента. Что можно сказать, например, о китайцах с их чисто женской нетребовательностью и отсутствием всяких стремлений? Здесь, без сомнения, соблазн приписать целому народу исключительную женственность особенно велик. Ведь обычай носить косу не есть же пустой каприз целой нации, а что должна означать собою скудная растительность на лице? В таком случае, как обстоит дело с неграми? Вряд ли негры выдвинули хоть одного гения В моральном же отношении они стоят почти все так низко, что американцы, как известно, стали серьезно призадумываться, не является ли эмансипация их слишком рискованным шагом.
Итак, если принцип промежуточных половых форм может иметь некоторое значение для расовой антропологии (благодаря тому, что некоторые народы в целом обладают большим количеством женственности), то все же следует признать, что все предыдущие выводы относятся прежде всего к арийскому мужчине и к арийской женщине. Если же мы обратимся к вопросу о том, насколько другие великие племена человечества обнаруживают совпадение с теми отношениями, которые проявляются в крайних вершинах его, если мы далее поинтересуемся узнать, какие препятствия мешают им приблизиться к этим вершинам, во всех этих случаях мы всецело переходим в область расовых характеров, путем самого тщательного и благородного углубления в содержание и сущность его.
В качестве предмета ближайших рассуждении я выбрал еврейство. При этом я руководствовался тем соображением, что оно, как далее видно будет, является самым упорным и подчас опасным противником тех воззрений, которые уже были развиты до сих пор и которые предстоит еще развить в дальнейшем кроме того, оно возражает против главной точки зрения, лежащей в основе моего исследования. Следует заметить, то еврейство обнаруживает черты антропологического родствa с обеими упомянутыми расами: с неграми и с монголами. На негров указывают столь распространенные среди евреев курчавые волосы. На примесь монгольской крови указывает столь обычная среди евреев китайская или малайская форма лицевой части черепа, которой всегда соответствует желтоватый оттенок кожи.
Все это результат ежедневного опыта, и только в этом смысле нужно понимать наши замечания. Антропологический вопрос о происхождении еврейства, кажется, совершенно неразрешим. Даже столь ин‑тересный ответ, какой дал Г. С. Чемберлен в своих знаменитых «Основах XIX века», вызвал в новейшее время целую массу возражений. Я не обладаю достаточными знаниями, чтобы разбирать этот вопрос. то, что здесь будет, хотя и кратко, но возможно глубже проанализировано, относится к психическому своеобразию еврейского элемента. Эта задача лежит в сфере психологического наблюдения и расчленения. Она разрешима вне всяких гипотез об исторических явлениях, которые в настоящее время уже не поддаются контролю. Объективность, это главное, что необходимо соблюдать при разрешении поставленного вопроса. Это тем более важно, что отношение к еврейству в настоящий момент является самой важной и резкой стороной национального вопроса, которую каждый старается публично разрешить и которая всюду служит теперь основным принципом разделения цивилизованных людей. И нельзя утверждать, чтобы та ценность, которую придают открытому заявлению в этом вопросе, не соответствовала бы серьезности и глубокому значению его, чтобы люди преувеличивали огромную важность этом вопроса. Тот факт, что мы сталкиваемся с ним повсюду, исходили ли мы из культурных или материальных, из религиозных или политиче‑ких, из художественных или научных, из биологических или исторических, характерологических и философских проблем, этот факт, вероятно, имеет глубочайшую основу в существе самого еврейства. Отыскатьэту причину есть задача, для которой никакой труд не может казаться чрезмерным, ибо результат, во всяком случае, должен нас бесконечно вознаградить.
Но предварительно я хотел бы точно определить, в каком смысле я говорю о еврействе. Я говорю здесь не о расе и не о народе, еще меньше о вероисповедании, официально признанном законом. Под еврейством следует понимать только духовное направление, психическую конституцию, которая является возможностью для всех людей, но которая получила полнейшее осуществление свое в историческом еврействе. Что это так, доказывается ничем иным, как антисемитизмом. Самые настоящие, наиболее арийские из арийцев, уверенно сознающие свое арийство, не бывают антисемитами. Нет никакого сомнения, что их могут неприятно поразить бьющие в глаза еврейские черты, но антисемитизма в общем, того антисемитизма, который насквозь проникнут человеконенавистничеством, они совершенно постичь не могут. Это именно те люди, которые среди защитников еврейства известны под именем «филосемитов». В тех случаях, когда уничтожают или нападают на еврейство приходят на выручку их мнения относительно юдофобства, мнения, исполненные чрезвычайного удивления и глубокого негодования3. Напротив, в агрессивном антисемите можно всегда заметить некоторые еврейские черты. Они могут и запечатлеться и на его физиономии, хотя бы его кровь была чиста от всякой семитической примеси.
Да иначе и быть не может. Подобно тому, как мы в другом человеке любим именно то, к чему сами стремимся и чего никогда вполне достичь не можем, мы ненавидим в другом то, чего мы не хотели бы видеть в себе, но что все‑таки отчасти свойственно нам.
Человек не может ненавидеть то, с чем у него нет никакого сходства. Только другой человек часто в состоянии указать нам на то, какие непривлекательные и низменные черты свойственны нам.
Этим объясняется то, что самые отъявленные антисемиты всегда находятся среди самих евреев. Ибо только еврейские евреи, подобно совершенно арийским арийцам, не настроены антисемитично. Что касается всех остальных, то более низкие натуры проявляют свой антисемитизм по отношению к другим, произносят над ними свой приговор. никогда однако не подвергая себя в этом направлении суду своей критики. Только у немногих антисемитизм направлен прежде всем против их собственной личности.
Одно остается бесспорным: кто ненавидит еврейскую сущность. ненавидит ее прежде всего в себе самом. Тот факт, что он безжалостно преследует все еврейское в другом человеке, есть только попытка самому таким образом освободиться от него. Он стремится свергнуть с себя все еврейское, сосредоточив его целиком в своем ближнем, чтобы на минуту иметь возможность считать себя свободным от него. Ненависть есть явление проекции, как и любовь: человек ненавидит только того, кто вызывает в нем неприятные воспоминания о себе самом.
Антисемитизм евреев доказывает, что никто, знающий еврея, не видит в нем предмета, достойного любви – даже сам еврей. Антисемитизм арийца приводит нас к не менее важному выводу: не следует смешивать еврейство и евреев. Есть арийцы, которые содержат в себе значительно больше еврейского, чем настоящий еврей. Есть также евреи, которые больше походят на арийцев, чем любой ариец. Я не буду здесь перечислять семитов, которые содержали в себе много арийского – ни менее значительных (как, например, известный Фридрих Николай в XVIII веке), ни более значительных среди них (здесь следует упомянуть Фридриха Шиллера), я также отказываюсь от более подробного анализа их еврейства. Глубочайший антисемит Рихард Вагнер, и тот не вполне свободен от некоторого оттенка еврейства, даже в своем искусстве, как бы сильно ни обманывало нас то чувство, которое видит в нем великого художника вне рамок исторического человека, как бы мало мы ни сомневались в том, что его Зигфрид есть самое нееврейское произведение, какое только можно было создать. Но без причины никто антисемитом че бывает. Как отрицательное отношение Вагнера к большой опере и театру следует свести к сильному влечению, которое он сам питал к ним, влечению, которое ясно выступает еще в его «Лоэнгрине», точно также н его музыку, единственную в мире по силе мыслей, выраженных в мотиве, трудно будет признать свободной от чего‑то навязчивого, шумного, неблагородного, в связи с последним обстоятельством стоят и необычайные усилия Вагнера, направленные на внешнюю инструментовку своих произведений. Нельзя отрицать и того, что вагнеровская музыки производит сильнейшее впечатление как на еврея – антисемита, которыи никак не может вполне освободиться от своего еврейства, так и на индо‑германца юдофоба, который боится впасть в него. Сказанное не относится к музыке «Парсифаля», которая на веки останется недоступной для настоящего еврея, как и сама драма «Парсифаль», он не поймет ни «хора пилигриммов», ни поездки в Рим «Тангейзера», как и многого другого. Человек, который был бы только немцем, никогда не мог бы прийти к тому ясному сознанию сущности немецкого духа, к какому пришел Вагнер в своих «Нюренбергских Мейстерзингерах». Наконец, следует также подумать над тем, почему Вагнера больше тянуло к Фейербаху, чем к Шопенгауэру.
В мои планы вовсе не входит низвести великого человека путем мелко‑психологическом разбора. Еврейство служило ему великой поддержкой в деле познания и утверждения в себе другого полюса. Благодаря еврейству Вагнеру удалось проложить себе дорогу к Зигфриду и Парсифалю и дать единственное в истории высшее выражение германского духа. Человек, более выдающийся, чем Вагнер, должен прежде всего одолеть в себе еврейство, чтобы найти свою миссию. Я позволю себе уже в этом месте выставить следующее положение: всемирно‑историческое значение и величайшая заслуга еврейства заключается, вероятно, в том, что оно беспрестанно проводит арийца к постижению его собственной сущности, что оно вечно напоминает ему о нем самом. Этим именно ариец и обязан еврею. Благодаря еврею ариец узнает, что ему следует особенно опасаться: еврейства, как известной возможности, заключенной в нем самом.
Этот пример дает вполне точное представление о том, что, по‑моему мнению, следует понимать под еврейством. Не нацию и не расу, не вероисповедание и не писанный завет. Если я тем не менее говорю о еврее, то под этим я не понимаю ни отдельного еврея, ни совокупности их. Я имею ввиду человека вообще, поскольку он причастен к платоновской идее еврейства. Значение именно этой идеи я и хочу обосновать.
Необходимость разграничения явления определяет направление моего исследования: оно должно протекать в сфере половой психологии. Странная неожиданность поражает человека, который задумывался над вопросом о женщине, о еврее. Он чутьем своим воспринимает, в какой‑степени еврейство проникнуто той женственностью, сущность которыЙмы исследовали до сих пор исключительно в смысле некоторой противоположности ко всему мужскому без всяких различий– Здесь все может легко навести его на мысль о том, что у еврея гораздо больше женственности, чем у арийца. Он, наконец, может придти к допущению платоновской мысли– соприкосновения с женщиной даже самого мужественного еврея.
Это мнение было бы ошибочно. Но так как существует огромное количество важнейших пунктов, тех пунктов, в которых перед нами, по‑видимому, раскрывалась глубочайшая сущность женственности, и которые мы, к нашему великому изумлению, снова и как бы во второй раз находим у еврея, то нам представляется необходимым точно установить здесь же всевозможные случаи совпадения и уклонения.
На первый взгляд соответствие между женщиной и еврейством кажется прямо необычайным. Аналогии в этой области до того поразительны, что представляется возможным проследить их необыкновенно далеко. Мало того. Мы находим здесь не только подтверждение прежних выводов, но приобретаем много новых интересных дополнений к основной теме. И, по‑видимому, вопрос о том, из чего следует исходить при дальнейшем изложении, лишен всякого серьезного значения.
Чтобы недолго ходить за аналогией, приведем здесь тот замечательный факт, что евреи отдают значительное предпочтение движимым благам, даже в настоящее время, когда им вполне доступны все другие формы приобретения. Несмотря на сильно развитые в них приобретательные инстинкты, они не ощущают никакой потребности в собственности, по крайней мере, в ее наиболее прочной форме, в форме землевладения. Собственность стоит в неразрывной связи с личной своеобразностью, с индивидуальностью. Отсюда вытекает массовое обращение евреев к коммунизму. Коммунизм, как определенную тенденцию к общности, следует всегда отличать от социализма, который стремится к общественной кооперации и к признанию человечества в каждом отдельном человеке. Социализм – арийского происхождения (Оуэн, Карлейль, Рескин, Фихте), коммунизм – еврейского (Маркс). Современная социал‑демократия далеко ушла от христианского, прерафаэлитского социализма только потому, что в ней евреи играют очень выдающуюся роль. Вопреки своим обобществляющим склонностям, марксистская форма рабочего движения (в противовес Родбертусу) не имеет ровно никакого отношения к идее государства, что несомненно вытекает из отсутствия у евреев всякого понимания этой идеи. Она слишком неуловима. Абстракция, кроющаяся в ней, слишком далека от всяких конкретных целей, чтобы еврей мог духовно вполне освоиться с нею. Государство есть совокупность всех целей, которые могут быть осуществлены лишь соединением разумных существ, как таковых. Но этот кантовский разум, этот дух, по‑видимому, в одинаковой степени отсутствует как у еврея, как и у женщины.
По этой‑то причине сионизм и представляется нам до того безнадежным, хотя он пробудил самые благородные чаяния среди евреев. Дело в том, что сионизм является отрицанием еврейства, которое по идеи своей стремится распространиться на всю поверхность земном шара. Для еврея понятие гражданина трансцендентально. Вот почему еврейского государства, в истинном значении этом слова, никогда не было никогда и быть не может. В идее государства заключается утверждение гипостазирование межиндивидуальных целей, решение по свободному выбору подчиниться созданному для себя правопорядку, который находит свое символическое (и никакое иное) выражение в лице главы государства. В силу этого противоположностью государства является анархия, которая еще в настоящее время так близка по духу коммунизму, именно в виду его полнейшего непонимания сущности государства, однако тут же следует заметить, что все прочие элементы социалистического движения совершенно лишены этого анархического оттенка. Правда, исторически существующие формы государственности не осуществили еще идеи даже до известной приблизительности. Тем не менее в каждой попытке образования государства все же кроется известная частица, допустим даже, минимум этой идеи, которая возвышает его над простой ассоциацией ради торговых целей или целей могущества и господства. Историческое исследование возникновения какого‑нибудь определенного государства еще ничего не говорит нам о присущей ему основной идее его, поскольку оно действительно является государством, а не казармой. Для того, чтобы постигнуть сущность этой идеи, необходимо будет признать значительную долю справедливости за осмеянной ныне теорией договора Руссо. В истинном государстве выражается лишь соединение нравственных личностей во имя общих задач.
Еврей чужд идее государственности не со вчерашнего дня. Этим качеством он отличается еще издавна. Но отсюда мы уже можем заключить, что у еврея, как и у женщины, личность совершенно отсутствует.
В процессе дальнейшего изложения мы убедимся, насколько верно это положение. Ибо только отсутствие умопостигаемого «я» является основой как женской, так и еврейской несоциальности. Евреи, как и женщины, охотно торчат друг возле друга, но они не знают общения друг с другом, как самостоятельные, совершенно отличные существа, под знаменем сверх индивидуально и идеи.
Как нет в действительности «достоинства женщин», так и немыслимо представление о еврейском «gentleman». У истинного еврея нет того внутреннего благородства, которое ведет к чувству собственного достоинства и к уважению чужого «я». Нет еврейского дворянства. Это тем знаменательнее, что интеллектуальный подбор действует среди евреев в течение тысячелетий.
Этим объясняется также и то, что известно под названием еврейского высокомерия. Оно является выражением отсутствия сознания собственного «я» и сильнейшей потребности поднять ценность своей личности путем низведения личности ближнего, ибо истинный еврей, как и истинная женщина, лишен собственного «я», а потому он лишен и самоценности. Вот почему, хотя еврей и аристократичность суть две совершенно несоизмеримые величины, он проявляет чисто женскую страсть к титулам. Это можно поставить наряду с его чванством, объектами которого являются театральная ложа или модные картины в его салоне, христианские знакомые или его знание. Но в этих‑то именно примерах и лежит полнейшее непонимание всего аристократического со стороны евреев. У арийца существует потребность знать, что представляли собою его предки. Он высоко ставит их. так как он выше ценит свое прошлое, чем быстро меняющийся еврей, который лишен благочестия, так как не может придать жизни никакой ценности. Ему чужда та гордость предками, которая еще в известной степени присуща даже самому бедному, плебейскому арийцу. Последний почитает своих предков именно в силу того, что они предки его. Еврей этого не знает, он неспособен уважать в них самого себя. Было бы неправильно возразить мне указанием на необычайную силу и богатство еврейской традиции. История еврейскою народа представляет для его потомков, даже для того из них, который придает ей большое значение, не сумму всего когда‑то случавшегося, протекшего. Она скорее является для него источником, из которого он черпает новые мечты, новые надежды: еврей ценит свое прошлое не как таковое, оно – его будущее.
Недостатки еврейства очень часто хотели объяснить, не только одни евреи, жестокими мнениями и рабским положением, которое занимали евреи в течение всего средневековья вплоть до самого XIX века. Дух порабощенности будто бы воспитал в еврее ариец. Немало есть христиан, которые в этом отношении видят в еврее вечный упрек по поводу совершенного ими преступления. Однако следует признать, что подобный взгляд заходит слишком далеко.
Нельзя говорить о каких‑нибудь переменах в человеке, которые явились бы результатом внешнего влияния на целый ряд предшествовавших поколений, если этот человек в силу внутреннего импульса охотно идет навстречу этому внешнему воздействию и благосклонно протягивает ему руку. Теория наследования приобретенных качеств еще до сих пор не доказана, а что касается человека, то, несмотря на видимую приспособляемость его, можно с большей уверенностью, чем по отношению ко всем прочим живым существам, сказать, что характер как отдельного лица, так и целой расы, постоянен. Только убожество и поверхностность мысли может привести в тому взгляду, что человек создается окружающей его средой. Я считаю позорным уделить хоть одну строчку возражению против взгляда, который уничтожает всякую возможность свободного понимания вещей. Если человек действительно изменяется, то это может происходить изнутри к внешнему миру. В противном случае, нет, как у женщины, ничего действительного, а есть одно только небытие, вечное, неизменное. Как можно говорить о каком‑то воспитании, которое еврей будто бы получил в процессе исторической жизни, когда еще Ветхий Завет отчетливо и ясно указывает на то, как Иаков, этот патриарх, обманул своего умирающего отца Исаака, провел своем брата Исава и не вполне правильно и честно обогатился на счет своего тестя Лавана?
Защитники евреев очень часто отмечают тот факт, что евреи, даже в процентном отношении, совершают тяжкие преступления значительно реже, чем арийцы. Совершенно справедливо. Ведь еврей в сущности нисколько не антиморален. Но тут же следует прибавить, что он не является также воплощением высшего нравственного типа– Можно сказать, что он относительно аморален. Он не особенно добр, не особенно зол, в основе же своей он ни то, ни другое, но прежде всего он – низок. Поэтому еврейству одинаково чуждо как представлеиие об ангеле, так и понятие черта, олицетворение добра, как и олицетворение зла, вещи, ему совершенно незнакомые. Это положение ничуть не пострадает от указания на книгу Иова, на образ Белиала, на миф об Эдеме. Хотя современные спорные вопросы в области критики источников, вопросы о разграничении самобытного и заимствованного, лежат на таком пути, вступить на который я не считаю себе призванным, однако я с полной решительностью утверждаю, что в психической жизни современного еврея, будь он «свободомыслящий» или «ортодокс», принцип дьявола или образ ангела, небо или ад не играют ни малейшей религиозной роли. Если еврей никогда не в состоянии подняться на крайнюю высоту нравственности, то с другой стороны, убийство и насилие совершаются им несомненно гораздо реже, чем арийцем. Только теперь мы можем понять отсутствие у еврея всякого страха перед демоническим принципом.
Защитники женщин не реже, чем защитники евреев, ссылаются на их меньшую преступность, желая этим доказать и более совершенную нравственность их. Аналогия между теми и другими кажется все более полной. Нет женского черта, как нет женского ангела: только любовь, это упорное отрицание действительности, дает мужчине возможность видеть в женщине небесное создание, только слепая ненависть может заставить ее признать испорченной, подлой, низкой. Что безусловно чуждо женщине, как и еврею, это величие, в каком угодно отношении. Нет среди них ни великих победителей в сфере нравственности, ни великих служителей идее безнравственности. В мужчине‑арийце сосредоточены одновременно и злой, и добрый принцип кантовской философии религии, но оба эти принципа сидят в нем в строго разграниченном состоянии: добрый дух и злой демон ведут между собою борьбу за его обладание. В еврее, как и в женщине, добро и зло еще не дифференцированы. Нет еврейского убийцы» как и нет еврейского святого. И весьма правдоподобно, чти малочисленные элементы веры в черта, которые остались в еврейских преданиях, идут от парсизма и из Вавилона.
Итак, евреи ведут существование не как свободные, державные, выбирающие между добродетелью и пороком индивидуальности, подобно арийцам. Каждый человек как‑то непроизвольно представляет себе арийцев в виде огромной толпы отдельных людей. Евреи же приобретают вид какого‑то слитного плазмодия, разлившегося по широкой поверхности. Антисемитизм благодаря этому очень часто впадал в заблуждение, он говорил о какой‑то упорной сознательной сплоченности, о «еврейской солидарности». Это вполне понятное смешение различных вещей. Бывает иногда, что самый незначительный, никому не известный еврей, на которого возводится какое‑нибудь обвинение, вызывает чувство живейшего участия среди всех евреев. Они хотят непременно доказать его невинность и сильно надеются, что им это удастся. Но ни в коем случае не следует думать, что их интересует этот человек, как отдельный еврей, что их занимает его индивидуальная судьба, как судьба единичного еврея, что он, как таковой, вызывает в них больше сострадания, чем несправедливо преследуемый ариец. Это далеко не так. Угроза всему еврейству, опасение, что этот факт может бросить невыгодную тень на всю совокупность евреев или, лучше сказать, на все еарейство вообще, на идею еврейства – вот где кроется причина упомянутых явлений непроизвольного участия с их стороны. Совершенно то же бывает и с женщиной, которая бесконечно рада, когда слышит нелестные отзывы о какой‑нибудь представительнице одной с ней пола. Она даже сама непрочь придти на помощь, чтобы тем решительнее низвести ее, но только при одном условии: если женщина, как таковая, женщина вообще, не должна быть при этом задета. Только при условии, чтобы из‑за этого не уничтожалась в мужчине жажда женщины, чтобы никто не усомнился в «любви», чтобы люди по‑прежнему продолжали сочетаться брачными узами, и чтобы число старых холостяков от этого не увеличилось. Защитой женщины пользуется род, но не личность, пол или раса, но не индивидуум: последний приобретает значение лишь постольку, поскольку он является членом какой‑нибудь группы. Настоящий еврей и настоящая женщина живут только интересами рода, а не так индивидуальности.
Этим объясняется и то, что семья (как биологический, но не как правовой комплекс) ни у одного народа в мире не играет такой значительной роли, как у евреев, приблизительно такое же значение имеет семья у англичан, которые, как видно будет из дальнейшего, в известной степени родственны евреям. Семья в этом смысле есть женское материнкoe образование, которое ничего общего не имеет с госудаством, с возникновением общества. Сплоченность среди членов семьи, как результат пребывания вокруг общего очага, особенно сильна у евреев. Каждому индогерманскому мужчине, одаренному в большей степени, чем человеку среднему, даже самому заурядному из них свойственно какое‑то непримиримое отношение к своему отцу, ибо каждый ощущает едва заметное, бессознательное, а иногда и ярко выраженное чувство гнева против того человека, который, не спросясь его, толкнул его в жизнь и наделил его при рождении именем, которое тот нашел наиболее подходящим. В этом именно и выражается самый минимум зависимости сына от отца, хотя, с более глубокой, метафизической точки зрения, этот момент можно было бы привести в связь с тем, что сын сам хотел войти в земную жизнь. Только среди евреев наблюдается тот факт, что сын всецело уходит в свою семью и великолепно себя чувствует в самом пошлом общении со своим отцом. Те же, которые заводят дружеские отношения с отцом, почти исключительно христиане. Даже арийские дочери скорее стоят вне своей семьи, чем еврейки, и они чаще выбирают себе такое поприще, которое их вполне освобождает и делает независимыми от родственников и родителей.
Здесь мне предстоит подвергнуть испытанию выставленное мною в предыдущей главе положение, что индивидуальная жизнь, не отделенная от другого человека пределами одиночества, является необходимым условием и предпосылкой сводничества. Мужчины, которые сводничают, содержат в себе нечто еврейское. Тут мы дошли до того пункта, где совпадение между женственностью и еврейством особенно сильно. Еврей всегда сладострастнее, похотливее, хотя что весьма странно и что, вероятно, находится в связи с его антиморальной природой он обладает меньшей потентностью в половом отношении. Он, без сомнения, менее способен к интенсивному наслаждению, чем мужчина‑ариец. Только евреи являются брачными посредниками. Нигде в другой национальности бракопосредничество через мужчин не пользуется такой распространенностью, как среди евреев. Правда, деятельность в этом направлении здесь более необходима, чем где‑либо в другом месте. Дело в том, что как я уже говорил, нет ни одного народа в мире, где было бы так мало браков по любви, как у евреев: еще одно доказательство отсутствия души у абсолютного еврея.
То, что сводничество является органическим свойством природы еврея, доказывается его полнейшим непониманием аскетизма. Это свойство приобретает еще большую выразительность под влиянием раввинов, которые любят говорить на тему о размножении и приводят устную традицию в связь с вопросом о деторождении. Да иного, собственно, и не следовало ожидать от высших представителей того народа, который видит основную нравственную задачу свою, по крайней мере согласно преданию, в том, чтобы «множиться».
Наконец, сводничество есть не что иное, как уничтожение граница еврей – это разрушитель границ. Он является полярной противоположностью аристократа. Принципом всякого аристократизма служит точное соблюдение всех границ между людьми. Еврей – прирожденный коммунист. Он всегда хочет общности. Этим объясняется полнейшее пренебрежение всякими формами, отсутствие общественного такта в сношениях с людьми. Существующие формы общения представляют собою изысканные средства для того, чтобы отметить и охранить границы монад‑личностей, но еврей, по природе своей, не монадолог.
Я считаю своим долгом еще раз подчеркнуть, хотя это должно быть и само собой понятно: несмотря на низкую оценку настоящего еврея, я тем не менее далек от мысли своими выводами служить опорой теоретическому, не говоря уже о практическом преследовании евреев. Я говорю о еврействе в смысле платоновской идеи. Нет абсолютного еврея, как нет и абсолютного христианина, я также не говорю об отдельных евреях, большинству которых я своими выводами не хотел бы причинить боль, и следует заметить, что многим из них была бы нанесена жестокая несправедливость, если бы все сказанное было применено к ним. Лозунги вроде «покупайте только у христиан» – еврейские лозунги, ибо они рассматривают и оценивают индивидуум только с точки зрения его принадлежности к роду. Точно также и еврейское понятие «гой» просто обозначает всякого христианина как такового и исчерпывающе определяет его ценность.
Здесь я не становлюсь на защиту бойкота, изгнания евреев, недопущения их ко всяким должностям и чинам. Еврейский вопрос нельзя разрешить такими средствами, так как они лежат вне пути нравственности. Но с другой стороны, и «сионизм» далеко еще не разрешен. Он хочет собрать народ, который, как указывает Г. С. Чемберлен, еще задолго до разрушения иерусалимского храма отчасти уже избрал диаспору в качестве естественной формы своего существования – существования корня, распускающегося по всей земле, вечно подавляющего в себе свою индивидуацию. Ясно, что сионизм хочет чего‑то нееврейского. Прежде всего евреям необходимо подавить в себе еврейство и только тогда они вполне созреют для идеи сионизма.
Для этой цели прежде всего необходимо, чтобы евреи сами себя понимали, чтобы они изучали и боролись против себя, чтобы они пожелали победить в себе еврейство.
Но до сих пор понимание евреем своей собственной природы идет не дальше того, чтобы сочинять относительно себя остроты и смаковать их. Еврей совершенно бессознательно ставит арийца выше себя. Только твердая, непоколебимая решимость достичь высшей степени самоуважения могла бы освободить еврея от еврейства. Но это решение должен принять и осуществить отдельный индивидуум, но не целая группа, как бы сильна, как бы почтенна она ни была. Поэтому еврейский вопрос Может получить только индивидуальное решение. Каждый отдельный еврей должен дать ответ на него прежде всего на свой собственный страх.
Иного решения нет и быть не может. Сионизм также не в состоянии этого сделать.
Еврей, который победил бы в себе еврейство, еврей, который стал бы христианином, обладал бы бесспорным правом на то, чтобы ариец относился к нему как единичному лицу, а не как к члену, расы, за пределы которой его давно уже вынесло нравственное стремление. Он может быть вполне спокоен: никто не будет оспаривать его вполне основательного и справедливого притязания. Выше стоящий ариец чувствует потребность уважать еврея. Антисемитизм не доставляет ему особенного удовольствия и не является для него времяпрепровождением. Поэтому он не любит, когда еврей откровенно говорит о евреях. Кто же это все‑таки делает, тот вызовет в арийце еще меньше благодарности, чем в самом еврействе, которое так чутко и болезненно воспринимает всякие обиды. Но ариец уже во всяком случае не хочет, чтобы еврей оправдал антисемитизм своим крещением. Но и эта опасность крайнего непонимания его благороднейшего стремления не должна смущать еврея, который жаждет внутреннего освобождения. Ему придется отказаться от мысли совершить невозможное: он не может ценить в себе еврея, как того хочет ариец, и одновременно с этим позволить себе уважать себя, как человека. Он будет стремиться к внутреннему крещению своего духа, за которым может последовать внешнее символическое крещение тела.
Столь важное для еврея и необходимое познание того, что собственно представляет собою еврейство и все еврейское вообще, было бы разрешением одной из труднейших проблем. Еврейство представляет собою гораздо более глубокую загадку, чем это думает какой‑нибудь катехизис антисемитизма, и в своей последней основе едва ли удастся представить его с полной ясностью. Параллель, которую я установил между женственностью и еврейством, и та скоро потеряет для нас свое значение, а потому я постараюсь воспользоваться ей.
В христианине борются между собою гордость и смирение, в еврее – заносчивость и низкопоклонство, в первом – самосознание и самоуничижение, во втором – высокомерие и раболепие. В связи с отсутствием смирения у еврея находится его полное непонимание идеи милости. Только рабская природа еврея могла создать его гетерономную этику, его Декалог – этот безнравственнейший из всех законодательных кодексов мира, обещающий за покорное и безропотное соблюдение чужои властной воли земное благоденствие и завоевание всего мира. Отношение его к Иегове, этому абстрактному идолу, который внушает ему страх раба, имя которого он не осмеливается произнести, все это говорит нам о том, что еврей, подобно женщине, нуждается в чужой власти, которая господствовала бы над ним. Шопенгауэр как‑то говорил: «Слово Бог означает человека, который создал мир». Бог евреев именно таков. О божественном начале в самом человеке, о том «Боге, который живет в моей душе», еврей ровно ничего не знает. Все то, что понимали под божественным Христос и Платон, Экгарт и Павел, Гете и Кант, и все арийцы, от ведийских священнослужителей до Фехнера, в своих прекрасных заключительных стихах из «Трех мотивов и основ веры» слова «и пребуду среди вас во все дни до скончания мира», все это еврею совершенно недоступно, он не в состоянии понять этого. Ибо божественное в человеке есть его душа. У абсолютного же еврея души нет.
Поэтому вполне естественно, что в Ветхом Завете отсутствует вера в бессмертие. Как может человек ощутить потребность в бессмертии души, раз у него ее нет! Еврею, как и женщине, чужда потребность в бессмертии: «anima naturaliter Christiana», говорит Тертуллиан.
По тем же причинам у евреев отсутствует, как вполне верно доказал Г. С. Чемберлен, истинная мистика. У них есть только безрассудное, дикое суеверие и истолковательная магия, которая называется «Каббалой». Еврейский монотеизм не имеет никаких общих точек с истинной верой в Бога, он является скорее отрицанием этой веры, не истинным служением во имя принципа добра, а «лжеслужением». Одноименность еврейского и христианского Бога есть кощунственное поругание последнего. Религия евреев – это не религия чистого разума: это вера старых баб, проникнутых сомнительным, грязным страхом.
Почему ортодоксальный раб Иеговы в состоянии быстро и легко превратиться в материалиста, в «свободомыслящего?» Почему лессинг‑ское слово «мусор просвещения»– что бы ни говорил Дюринг, этот антисемит на вполне справедливом основании, как бы направлено на еврейство? Тут рабская психология несколько отодвинулась с тем, чтобы уступить место своей оборотной стороне – наглости. Это две взаимно сменяющие друг друга фазы одного и того же хотения в одном и том же человеке. Высокомерие по отношению к вещам, неспособность видеть или только предчувствовать в них символы чего‑то таинственного и более глубокого, полнейшее отсутствие «verecundia» даже по отношению ко всевозможным явлениям природы – все это ведет к еврейской, материалистической форме науки, которая, к сожалению, заняла в настоящее время господствующее положение, которая, кстати сказать, отличается непримиримым враждебным отношением ко всякой философии. Если согласиться с единственно возможным и единственно правильным толкованием сущности еврейства и видеть в ней определенную идею, к которой в большей или меньшей степени причастен каждый ариец, тогда замена «истории материализма» заглавием «сущность еврейства» уже не Должна вызвать особенно резких возражений. «Еврейство в музыке» было рассмотрено Вагнером: о еврействе в науке мне придется еще сделать несколько замечаний.
Под еврейством в самом широком смысле следует понимать то направление, которое в науке прежде всего видит средство к определенной цели – изгнать все трансцендентальное. Ариец ощущает глубокую потребность все понять и вывести из чего‑то другого, как некоторое обесценение мира, ибо он чувствует, что своею ценностью наша жизнь обязана чему‑то такому, что не поддается исследованию. Еврей не испытывает страха перед тайнами, так как он их нигде не чувствует. Представить мир возможно более плоским и обыкновенным – вот центральный пункт всех научных стремлений еврея. Но в своих научных исканиях, он не преследует той цели, чтобы ясным познанием закрепить и обеспечить за вечно таинственным вечное право его. Нет, он хочет доказать убогую простоту и несложность всебытия, он сметает со своего пути все, что стесняет свободное движение его локтей даже в духовной сфере. Антифилософская (но не афилософская) наука есть в основе своей еврейская наука.
Евреи всегда были особенно предрасположены к механически‑материалистическому миропониманию, именно потому, что их богопочитание ничего общего с истинной религией не имеет. Они были самыми ярыми последователями дарвинизма, этой смешной и забавной теории о происхождении человека от обезьяны. Они явились чуть ли не творцами и основателями той экономической точки зрения на историю человечества, которая совершенно отрицает дух, как творческую силу развития человеческого рода. Усердные апологеты Бюхнера, они теперь выступают наиболее вдохновленными защитниками Оствальда.
Тот факт, что химия в настоящее время находится преимущественно в руках евреев, как раньше в руках родственных им арабов, не случайность. Растворение в материи, потребность все растворить в ней предполагает отсутствие умопостигаемого «я»– она есть черта чисто еврейская.
«О curas Chymicorum! о quantum in pulvere inane!» Этот гекзаметр принадлежит, правда, самому немецкому из всех исследователей всех времен. Его имя Иоганн Кеплер.
Современное направление медицины, в которую устремляются евреи целыми массами, несомненно вызвано широким влиянием на нее духа еврейства. Во все времена, начиная с дикарей и кончая современным движением в сторону естественных методов лечения движением, от которого евреи, что весьма знаменательно, всегда держались в стороне, искусство лечения содержало в себе нечто религиозное. Врач был священнослужителем. Исключительно химическое направление в медицине – это именно и есть еврейство. Но можно быть вполне уверенным, что органическое никогда не удастся вывести из неорганического. В лучшем случае, последнее удается вывести из первого. Правда были Фехнер и Прейер, и в этом не может быть никакого сомнения, говоря, что мертвое возникает из живого, а не наоборот. Мы ежедневно наблюдаем в индивидуальной жизни превращение органического в неорганическое (уже окостенение и кальцинация в старости, старческий артериосклероз и артероматоз подготовляют смерть), но никому еще не удавалось видеть превращение мертвого в живое. Это и следовало бы, в смысле «биогенетического параллелизма» между онтогенией и филогенией, распространить на всю совокупность неорганической материи. Если теория самозарождения должна была на всем пути своем, от Сваммердама до Пастера, уступать одну за другой занятые уже ею позиции, то следует ожидать, что ей придется покинуть и последнее убежище, которое она нашла в монистической потребности столь многих людей, если, конечно, потребность эту удастся удовлетворить другим путем и более правильным образом. Быть может, уравнения для мертвою течения вещей окажутся когда‑нибудь путем подстановки определенных величин времени предельными случаями уравнений для живого течения вещей, но мы не представляем себе, чтобы создание живого с помощью мертвого было возможно. Стремление создать гомункула было чуждо Фаусту. Гете не без основания предоставил это сделать Вагнеру – фамулусу. Химия и на самом деле имеет дело только с экскрементами живого. Все мертвое есть не что иное, как экскрет жизни. Химическое мировоззрение ставит организм на одну доску с его отбросами и выделениями. Да как еще иначе можно было бы объяснить себе веру человека в то, что более или менее усиленным употреблением сахара можно воздействовать на пол рождающегося ребенка? Эта манера касаться нецеломудренной рукой тех вещей, которые ариец в глубине души ощущает, как промысел, пришло в естествознание вместе с евреем. Время тех глубоко религиозных исследователей, для которых их объект казался всегда причастным к какому‑то сверхчувственному достоинству, для которых существовали тайны, которых едва ли когда‑нибудь покидало изумление перед тем, что они открыли и открытие чего они всегда ощущали, как милость свыше, время Коперника и Галилея, Кеплера и Эйлера, Ньютона и Линнея, Ламарка и Фарадея, Конрада Шпренгеля и Кювье, это время безвозвратно миновало. Современные «свободомыслящие», как люди, совершенно свободные от всякой мысли, лишены веры в возможность имманентного открытия чего‑то высшего в природе, как целом. Именно поэтому они даже в своей специальной научной сфере не в состоянии вполне заменить и подняться на ту высоту, которую занимали те люди.
Этот недостаток глубины объяснит нам, почему евреи не могут выделить из своей среды истинно великих людей, почему им, как и женщинам, отказано в высшей гениальности. Самый выдающийся еврей последних девятнадцати веков, семитское происхождение которого не подлежит никакому сомнению и который обладает несравненно большим значением, чем лишенный почти всякого величия поэт Гейне или оригинальный, но далеко не глубокий живописец Израэльс, – это философ Спиноза. Всеобще распространенная, неимоверная переоценка последнего вызвана не столько углублением в его произведения и тщательным изучением их, сколько тем случайным фактом, что он единственный мыслитель, которого Гейне особенно усердно и внимательно читал.
Строго говоря, для самого Спинозы не существовало никаких проблем. В этом смысле он проявил себя истинным евреем. В противном случае он не выбрал бы «математического метода», который расчитан на то, чтобы представить все простым и очевидным. Система Спинозы была великолепной цитаделью, за которой он сам защищался» ибо никто в такой степени не избегал думать о себе самом, как Спиноза. Вот почему эта система могла служить средством успокоения и умиротворения для человека, который дольше и мучительнее всех других людей думал о своей собственной сущности. Этот человек был Гете. О чем бы только не думал истинно великий человек, он в конце концов думает только о себе самом. Как верно то, что Гегель сильно заблуждался, рассматривая логическое противоположение, как некоторое реальное боевое сопротивление, так несомненно для нас и то, что даже самая сухая логическая проблема психологически вызывает у более глубокого мыслителя внутренний, властный конфликт. Система Спинозы в ее догматическом монизме и оптимизме, в ее совершенной гармонии, которую Гете так гигиенически ощущал, ни в коем случае не является философией мощного духа. Она скорее затворничество несчастливца, ищущего идиллию, к которой на деле он совершенно неспособен, как человек абсолютно лишенный юмора.
Спиноза неоднократно обнаруживает свое истинное еврейское происхождение. Он ясно намечает предельные пункты той сферы, в которой вращается еврейский дух и за пределы которой он не в состоянии выйти. Здесь я не имею в виду его полнейшего непонимания идеи государства, сюда также не относится и его приверженность к теории Гоббеса о «войне всех против всех», теории, которая будто бы характеризует первобытное состояние человечества. Что особенно отчетливо указывает на относительно низкий уровень его философских воззрений – это его абсолютное непонимание свободы воли (еврей, по природе своей, раб, а потому и детерминист), но рельефнее всего это вытекает из того факта, что он, как истый еврей, видит в индивидуумах не субстанции, а лишь акциденции, лишь недействительные модусы единственно действительной, чуждой всякой индивидуации, бесконечной субстанции. Еврей не монадолог. Поэтому нет более глубокой противоположности. как между Спинозой и его несравненно более выдающимся и более универсальным современником Лейбницем, защитником учения о монадаха также еще более великим творцом этого учения – Бруно, сходство котором со Спинозой поверхностное понимание преувеличило до уродливых размеров.
Подобно «радикально‑доброму» и «радикально‑злому», у еврея (и у женщины) вместе с гениальностью остутствует «радикально‑глупое», заложенное в человеческой, мужской природе. Специфический вид интеллектуальности, который превозносится в еврее, как и в женщине, есть, с одной стороны, большая бдительность их большого эгоизма. С другой стороны, он покоится на бесконечной способности их приспособиться ко всевозможным внешним целям без всякого исключения, ибо они оба лишены природного мерила ценности, лишены царства целей в самом сердце своем. Взамен этого они обладают неомраченными естественными инстинктами, которые у мужчины‑арийца не всегда возвращаются в подходящее время, чтобы оказать ему посильную поддержку, когда его покидает сверхчувственное в его интеллектуальном выражении.
Здесь пора вспомнить о сходстве между евреем и англичанином, о котором еще со времени Рихарда Вагнера неоднократно говорили. Вне всякого сомнения, англичане единственные из всех индогерманцев имеют некоторое сходство с семитами. Их ортодоксальность, их строгое буквальное соблюдение субботнего отдыха, все это подтверждает нашу мысль. В их религиозности нередко можно заметить черты ханжества. Они, подобно женщинам, не создали еще ничем выдающегося ни в области музыки, ни в области религии. Иррелигиозный поэт – вещь вполне возможная. Очень выдающийся художник не может быть иррелигиозным, но существование иррелигиозного композитора совершенно немыслимо. В связи с этим находится тот факт, что англичане не выдвинули ни одного выдающегося архитектора, ни одного значительного философа. Беркли также, как Свифт и Стерн – ирландцы. Эригена, Карлейль, Гамильтон и Берне – шотландцы. Шекспир и Шелли – два величайших англичанина, но они далеко еще не являются крайними вершинами человечества. Им очень далеко до таких людей, как Микельанжело и Бетховен. Обратимся к «философам. Тут мы видим, что еще с самых средних веков они всегда являлись застрельщиками реакции против всякой глубины: начиная с Вильгельма Оккама и Дунса Скота – через Роджера Бэкона и его однофамильца‑канцлера, через столь родственного Спинозе Гоббеса и плоского Локка, и кончая Гартли, Пристли, Бента‑мом, обоими Миллями, Льюисом, Гексли и Спенсером. Вот вам и все крупнейшие имена из истории английской философии. Адам Смит и Давид Юм в счет не идут: они были шотландцами.
Не следует забывать, что из Англии пришла к нам психология без души! Англичанин импонировал немцу, как дельный эмпирик, как реальный политик в теоретической и практической сфере, но этим исчерпывается все его значение в области философии. Не было еще ни одного более глубокого мыслителя, который остановился бы на эмпирическом. Не было также ни одного англичанина, которому удалось бы самостоятельно перешагнуть за пределы эмпирического.
Однако не следует отождествлять англичанина с евреем. В англичанине заложено больше трансцендентного, чем в еврее, только дух его скорее, направлен от трансцендентного к эмпирическому, чем от эмпирического к трансцендентному. Будь это не так, англичанин не был бы так полон юмора, как мы наблюдаем в действительности, еврей же совершенно лишен юмора и он сам представляет лучший, после половой жизни, объект для остроумия.
Я отлично знаю, какая это трудная проблема смех и юмор. Она трудна, как и все свойственное только человеку и чуждое животному. Насколько она трудна, можно видеть из того, что Шопенгауэр не мог на этот счет сказать что‑либо основательное и даже Жан Поль не в состоянии был кого‑либо удовлетворить своим толкованием. Прежде всего, в юморе заключаются самые разнообразные черты: для многих он, по‑видимому, служит более тонкой формой выражения сострадания к другим и к самому себе. Но этим еще не сказано, что собственно является для юмора особенно характерным. Человек, абсолютно лишенный пафоса, может с помощью юмора выразить сознательный «пафос расстояния», но и этим мы еще не пододвинулись к разрешению вопроса о сущности юмора.
Самой существенной стороной юмора, на мой взгляд, является преувеличенное подчеркивание эмпирического, которое таким образом яснее выставляет всю незначительность последнего. Строго говоря, все, что реализовано, смешно. На этом и базируется юмор, является таким образом противоэмоцией эротики.
Эротика охватывает и человека, и весь мир в одно целое, и направляет все это к одной цели. Юмор же дает всему этому противоположное направление, он распускает все синтезы, чтобы показать, каков собою мир без тонов. Можно сказать, что юмор так относится к эротике, как неполяризованный свет к поляризованному.
В то время, как эротика устремляется из ограниченного в безграничное, юмор сосредоточивает свое внимание на ограниченном, выдвигает его на первый план, выставляет его напоказ, рассматривая его со всех сторон. Юморист меньше всего расположен к путешествиям. Только он понимает смысл всего мелкого и чувствует влечение к нему. Море и горы не его царство, его сфера это равнина.
Вот почему он с такой любовью отдается идиллии и углубляется в каждую единичную вещь, но только с той целью, чтобы показать все несоответствие ее с вещью в себе. Он роняет престиж имманентности, отрывая ее совершенно от трансцендентности, ни разу не упоминая даже имени последней. Остроумие раскрывает противоречие внутри самого явления, юмор же наносит явлению более решительный удар, представляя его как нечто целое, замкнутое в самом себе. Оба обнаруживают все, что только возможно, и этим они компрометируют мир опыта основательнейшим образом. Трагедия, наоборот, показывает то, что навеки остается невозможным. Таким образом, комедия и трагедия, каждая по‑своему, отрицают эмпирию, хотя они обе противоположны друг другу.
У еврея, который не исходит от сверхчувственного, подобно юмористу, и не устремляется туда, подобно эротику, нет никаких оснований умалять ценность данного явления, а потому жизнь никогда не превращается для него ни в скоморошество, ни в дом для умалишенных. Юмор по характеру своему терпим, так как он знает более высокие ценности, чем все конкретные вещи, но он лукаво умалчивает о них. Сатира, как противоположность юмора, по природе своей нетерпима, а потому она больше соответствует истинной природе еврея, а также и женщины. Евреи и женщины лишены юмора, но склонны к издевательству. В Риме даже была сочинительница сатир по имени Сульпиция. Нетерпимость сатиры ведет к тому, что человек становится невозможным в обществе. Юморист же, который знает, как устранить в себе и в других людях печаль и скорбь по поводу мелочей и мелочности жизни, является самым желанным гостем во всяком обществе. Ибо юмор, как и любовь, сносят всякие горы с пути. Он является особой формой отношения к людям, которые способствуют развитию социальной жизни, т.е. общению людей под знаменем высшей идеи. Еврей совершенно лишен общественной жизни, тогда как англичанин в высшей степени социален.
Итак, сравнение еврея с англичанином оставляет нас значительно раньше, чем параллель между евреем и женщиной. Причина, в силу которой мы должны были в том и в другом случае основательно проследить все аналогии, заключается в той ожесточенной борьбе, которая издавна ведется за ценность и сущность еврейства. Я позволю себе сослаться на Вагнера, который ревностнее всех занимался проблемой еврейства с самого начала до самого конца своей жизни. Он хотел признать еврея не только в англичанине: над его Кундри – единственной по своей глубине женской фигурой в искусстве, неизменно витает тень Агасфера.
Параллель, которую мы провели между женщиной и евреем, приобретает еще большую основательность и достоверность благодаря тому факту, что ни одна женщина в мире не воплощает в себе идею женщины в той законченной форме, как еврейка. И она является таковой не только в глазах еврея. Даже ариец относится к ней именно с этой точки зрения: стоит вспомнить «Еврейку из Толедо» Грильпарцера. Подобное представление возникает благодаря тому, что арийка требует от арийца в качестве полового признака еще и метафизического элемента. Она проникается его религиозными убеждениями в той же мере, как и всеми остальными свойствами его (см. конец гл. IX и главу XII). В действительности, конечно, существуют только христиане, а не христианки. Еврейка является на первый взгляд наиболее совершенным воплощением женственности в ее обоих противоположных полюсах – в виде матери, окруженной своей многочисленной семьей, и в виде страстной одалиски, как Киприда и Кибела, именно потому, что мужчина, который ее сексуально дополняет и духовно насыщает, который создал ее для самого себе, сам содержит в себе так мало трансцендентного.
Сходство между еврейством и женственностью приобретает на первых порах особенную реальность, если обратиться к способности еврея бесконечно изменяться. Выдающийся талант евреев в сфере журналистики, «подвижность» еврейского духа, отсутствие самобытного, врожденного умственного склада, разве все это не дает нам права применить к евреям то же положение, которое мы высказали относительно женщин: они сами по себе ничто, а потому могут стать всеми? Еврей —индивидуум, но не индивидуальность. Вращаясь в сфере низкой жизни, он лишен потребности в личном бессмертии: у него отсутствует истинное, неизлечимое, метафизическое бытие, он непричастен к высшей, вечной жизни.
А все‑таки именно в этом месте еврейство и женственность резко расходятся. Отсутствие бытия и способность стать всем, оба качества, свойственные и еврею и женщине, принимают у каждого из них различные формы. Женщина является материей, которая способна принять любую форму. В еврее прежде всего наблюдается известная агрессивность. Он становится рецептивным не под влиянием сильного впечатления, которое производят на него другие. Он поддается внушению не в большей степени, чем ариец. Речь идет о том, что он самодеятельно приспособляется к различным обстоятельствам и требованиям жизни, к разнообразнейшей среде и расе. Он подобен паразиту, который в каждом новом теле становится совершенно другим, который до того меняет свою внешность, что кажется другим, новым животным, тогда как он остается тем же. Еврей ассимилируется со всем окружающим и ассимилирует его с собою, при этом он ничему другому не подчиняется, а подчиняет себе это другое.
Далее, расхождение между женщиной и евреем заключается в том, что женщине совершенно чуждо мышление в понятиях, тогда как мужчине подобной образ мышления присущ в огромной степени. В связи с этим обстоятельством находится его склонность к юриспруденции, которая никогда не в состоянии будет возбудить серьезный интерес к себе со стороны женщины. В этой природной склонности к понятиям находит свое выражение активность еврея, активность, правда, довольно своеобразного сорта. Это, во всяком случае, не активность, которая свойственна самотворческой свободе высшей жизни.
Еврей вечен, как и женщина. Он вечен не как личность, а как род. Он не обладает той непосредственностью, которой отличается ариец, тем не менее его непосредственность совершенно иная, чем непосредственность женщины.
Но глубочайшего познания истинной сущности еврея мы достигнем только тогда, когда обратимся к его иррелигиозности. Здесь не место входить в разбор понятия религии, так как этот разбор из необходимости оказался бы чрезмерно пространным и завел бы нас слишком далеко. Поэтому не вдаваясь в более подробные обоснования, я под религией буду прежде всего понимать утверждение человеком всего вечного, той вечной жизни в человеке, которая не может быть доказана и введена из данных низшей жизни. Еврей – человек неверующий. Вера —это определенное действие человека, с помощью которого он становится в известные отношения к бытию. Религиозная вера направлена исключительно на вневременное, абсолютное бытие, на вечную жизнь, как гласит язык религии. Еврей, в глубочайшей основе своей, есть ничто, и именно потому, что он ни во что не верит.
Вера есть все. Но не в том дело, верит ли человек в Бога или нет: верил бы он хотя бы в свой атеизм. Как раз в этом‑то и вся беда: еврей ни во что не верит, он не верит в свою веру, он сомневается в своем сомнении. Он неспособен насквозь проникнуться сознанием своего торжества, но он также не в состоянии всецело уйти в свое несчастье. Он никогда не относится серьезно к себе самому, поэтому у него нет и серьезного отношения к другим людям и вещам. Быть евреем представляет собою какое‑то внутреннее удобство, за которое приходится расплачиваться разными внешними неудобствами.
Этим мы, наконец, подошли к самой существенной разнице между евреем и женщиной. Их сходство в глубочайшей основе своей покоится на том, что еврей так же мало верит в себя, как и она. Но она верит в Другого, в мужчину, в ребенка, «в любовь», у нее имеется какой‑то центр тяжести, но он лежит вне ее. Еврей же ни во что не верит: ни в себя, ни в Других. Он также не находит отклика в душе другого, не в состоянии пустить в нее глубокие корни, как и женщина. Отсутствие всякой почвы под его ногами получает как бы символическое выражение в его абсолютном непонимании землевладения и в том предпочтении, которое он отдает движимой собственности.
Женщина верит в мужчину, в мужчину вне себя, в мужчину в себе самой, в мужчину, которым она насквозь проникается в духовном отношении. Благодаря этому она приобретает способность серьезно относиться к себе самой». Еврей никогда серьезно не считает что‑либо истинным и нерушимым, священным и неприкосновенным. Поэтому у него всегда фривольный тон, поэтому он всегда надо всем острит. Христианство какого‑либо христианина для него очень сомнительная вещь, и он уж, конечно, не поверит в искренность крещения еврея. Но он даже не вполне реалистичен и уж ни в коем случае не настоящий эмпирик. Здесь следует свести одно очень важное ограничение в прежние положения выставленные нами в известном соответствии со взглядами Г. С. Чемберлена. Еврею чужда та настоящая имманентность, которая свойственна английскому философу опытного мира. Дело в том, что позитивизм истинного эмпириста верит в возможность для человека приобрести вполне законченное познание внутри чувственного мира, он надеется на завершение системы точной науки. Еврей же не верит в свое значение. Тем не менее он далеко не скептик, так как он не убежден в своем скептицизме. Между тем, даже над абсолютно аметафизической системой, как философия Авенариуса, реет дух какой‑то благоговейной озабоченности. Мало того, релятивистические воззрения Эрнста Маха, и те даже проникнуты благочестием, исполненным радостного упования. Эмпиризм, пожалуй, и не глубок, но его поэтому еще нельзя назвать еврейским.
Еврей – неблагочестивый человек в самом широком смысле. Благочестие есть качество, которое не может существовать наряду с другими вещами, или вне их. Благочестие есть основа всего, базис, на котором возвышается все остальное. Еврея считают прозаичным уже потому, что он лишен широты размаха, что он не стремится к первоисточнику бытия. Но это несправедливо. Всякая настоящая внутренняа культура, все то, что человек считает истиной, содержит в основе своей веру, нуждается в благочестии. На той же основе покоится и тот факт, что для человека существует культура, что для него существует истина, что существуют ценности. Но благочестие далеко еще не то, что обнаруживается в одной только мистике или религии, оно таится в глубоких основах всякой науки, всякого скептицизма, всего того, к чему человек относится с искренней серьезностью. Не подлежит никакому сомнению, что благочестие может проявляться в самых разнообразных формах: вдохновение и объективность, высокий энтузиазм и глубокая серьезность – вот две выдающиеся формы, в которых оно выражается. Еврей – не мечтатель, но и не трезвенник, не эксстатичен, но и не сух. Он, правда, не поддается ни низшему, ни духовному опьянению, он не подвержен страсти алкоголика, как и неспособен к высшим проявлениям восторженности. Но из этого еще нельзя заключить, что он холоден или, по крайней мере, спокоен, как человек, находящийся под влиянием убедительной аргументации. От его теплоты отдает потом, от его холода стелется туман. Его самоограничение превращается в худосочие, его полнота представляет собою своего рода опухоль. Когда он в дерзком порыве совершает полет в безграничное воодушевление своего чувства, он и тогда не подымается выше пафоса. Вращаясь в теснейших основах своей мысли, он не может не греметь своими цепями. У него, правда, не появляется желания поцеловать весь мир, тем не менее он остается к нему столь же навязчивым.
И одиночество, и общение с миром, и строгость, и любовь, и объективность, и мышление, похожее на шум, всякое истинное, нелживое движение человеческого сердца, серьезное или радостное, все это в конечном счете покоится на благочестии. Вера совсем не должна, как в гении, т.е. в самом благочестивом человеке, относиться к метафизическому бытию: религия есть утверждение самого себя и, вместе с собою, всего мира. Она может также относиться к эмпирическому бытию и, таким образом, одновременно как бы совершенно исчезнуть в нем. Ведь это одна и та же вера в бытие, в ценность, в истину, в абсолютное, в Бога.
Понятие религии и благочестия, которое я исчерпывающе развил в моем изложении, может легко повести к различным недоразумениям. Поэтому я позволю себе для большей ясности сделать еще несколько замечаний. Благочестие заключается не в одном только обладании. Оно лежит и в борьбе за достижение этого обладания. Благочестив не только человек, возвещающий нового Бога (как Гендель или Фехнер), благочестив также и колеблющийся, полный сомнений, богоискатель (как Ленау или Дюрер). Благочестие не должно стоять в одном только вечном созерцании перед мировым целым (как стоит перед ним Бах). Оно может проявляться в виде религиозности, сопровождающей все единичные вещи (как у Моцарта). Оно, наконец, не связано с появлением основателя религии. Самым благочестивым народом были греки, и потому их культура превосходит все другие, существовавшие до сих пор, однако среди них, без сомнения, не было ни одного выдающегося творца религиозной догмы (в котором они совершенно и не нуждались).
Религия есть творчество всебытия. Все, что существует в человеке, существует только благодаря религии. Еврей, таким образом, меньше всего отличается религиозностью, как до сих пор привыкли думать о нем. Он иррелигиозный человек.
Нуждается ли это еще в обосновании? Должен ли я вести пространные доказательства того, что еврей лишен настойчивости в своей вере, что иудейская религия – единственная, не вербующая прозелитов. Почему человек, принявший иудейство, является для самих евреев величайшей загадкой и предметом недоумевающего смеха? Должен ли я распространяться о сущности еврейской молитвы и говорить о ее строгой формальности, подчеркивать отсутствие в ней той странности, которую в состоянии дать один лишь момент возвышенного чувства? Должен ли я, наконец, еще раз повторять, в чем заключается сущность иудейской религии? Должен ли еще раз подчеркнуть, что она не является учением о смысле и цели жизни, а есть лишь историческая традиция, в центре которой стоит переход евреев через Красное море традиция, которая завершается благодарностью могучему избавителю со стороны убегающего труса?
И без того все ясно: еврей – иррелигиозный человек, очень далекий от всякой веры. Он не утверждает самого себя и вместе с собой весь мир т.е. он не делает именно того, в чем заключается существенная сторона всякой религии. Всякая вера героична: еврей же не знает ни мужества, ни страха, как чувств угрожаемой веры. Он ни сын Солнца, ни порождение демона.
Итак, не мистика, как полагает Чемберлен, а благочестие есть то что в конечном счете отсутствует у еврея. Был бы он хоть частным материалистом, хоть ограниченным приверженцем идеи развития! Но он не критик, а критикан. Он не скептик по образу Картензия. Он склонен поддаваться сомнению с тем, чтобы из величайшего недоверия выбиться к величайшей уверенности. Он – человек абсолютной иронии, подобно, здесь я могу назвать только одного еврея
– Генриху Гейне. Преступник также неблагочестив и не верит в Бога, но он падает в пропасть, так как не может устоять рядом с Богом. Но и последнее обстоятельство не может смутить еврея, вот в этом состоит удивительная уловка его. Поэтому преступник всегда находится в отчаянии, еврей же – никогда. Он даже и не настоящий революционер (где у него для этого сила и внутренний порыв возмущения?) и этим он отличается от француза. Он расшатывает, но никогда серьезно не разрушает.
Но что же такое этот самый еврей, который не представляет собою ничего, чем вообще может быть человек? Что же в нем в действительности происходит, если он лишен того последнего, той основы, в которую должен твердо и настойчиво упереться лоб психолога?
Совокупность психических содержаний еврея отличается известной двойственностью или множественностью. За пределы этой двусторонности, раздвоенности или даже множественности он не выходит. У него остается еще одна возможность, еще много возможностей там, где ариец, обладая не менее широким кругозором, безусловно решается на что‑либо одно и бесповоротно выбирает это. Эта внутренняя многозначность, это отсутствие непосредственной реальности его психологического переживания, эта бедность в том «бытии в себе и для себя», из которого единственно и вытекает высшая творческая сила, – все это, на мой взгляд, может служить определением того, что я назвал еврейством в качестве определенной идеи. Это является состоянием, как бы предшествовавшим бытию, вечным блужданиям снаружи перед вратами реальности. Поистине, нет ничего такого, с чем мог бы себя отождествить еврей, нет той вещи, за которую он всецело отдал бы свою жизнь Не ревнитель, а рвение отсутствует в еврее, ибо все нераздельное, все цельное ему чуждо. Простоты веры в нем нет. Он не являет собою никакого утверждения, а потому он кажется более сообразительным, чем ариец, потому он так эластично увертывается от всякого подчинения. Я повторяю: внутренняя многозначительность – абсолютно еврейская черта, простота – черта абсолютно не еврейская. Вопрос еврея – это тот самый вопрос, который Эльза ставит Лоэнгрину: вопрос о неспособности воспринять голос хотя бы внутреннего откровения, о невозможности просто поверить в какое бы то ни было бытие.
Мне, пожалуй, возразят, что это раздвоенное бытие можно встретить лишь у цивилизованных евреев, в которых старая ортодоксия продолжает бороться с современным умственным течением. Но это было бы очень неправильно. Образованность еврея еще резче и яснее выдает его истинную сущность. Дело в том, что ему, как человеку образованному, приходится вращаться в сфере таких вещей, которые требуют значительно большей серьезности, чем денежные, материальные дела. В доказательство того, что еврей сам по себе не однозначен, можно привести то, что он никогда не поет. Не из стыдливости он не поет, а просто потому, что он сам не верит в свое пение. Между многозначительностью еврея и истинной реальной дифференцированностыю или гениальностью общего весьма мало. И его своеобразный страх перед пением или перед громким, ярким словом очень далек от истинной сдержанности. Всякая стыдливость горда, но отрицательное отношение еврея к пению есть в сущности признак отсутствия в нем внутреннего достоинства: он не понимает непосредственного бытия и стоит ему только запеть, чтобы он почувствовал себя смешным и скомпрометированным. Стыдливость охватывает все содержания, которые с помощью внутренней непрерывности прочно связаны с человеческим «я». Сомнительная застенчивость еврея простирается на такие вещи, которые ни в каком отношении не являются для него священными, поэтому у него собственно не может быть никаких опасений профанировать их одним только открытым повышением голоса. Тут мы опять сталкиваемся с отсутствием благочестия у еврея: всякая музыка абсолютна, она как бы оторвана от всякой основы. Поэтому она стоит в более тесных отношениях к религии, чем всякое другое искусство. Поэтому самое обыкновенное пение, которое вкладывает в мелодию всю свою душу, есть не еврейское пение. Ясно, что определять сущность еврейства это задача очень трудная. У еврея нет твердости, но и нет нежности, он скорее жесток и мягок. Он ни неотесан. ни тонок, ни груб, ни вежлив. Он – не царь и не вождь, но и не пленник и не вассал. Чувство потрясения ему незнакомо, но ему также чуждо и равнодушие. Ничто не является для него очевидным и понятным, но он также не знает истинного удивления. У него нет ничего об‑щего с Лоэнгрином, но нет никакого родства и с Тельрамундом, кото‑рый живет и умирает с честью. Он смешен, как студент‑корпорант, но он даже не настоящий филистер. Он не меланхоличен, но он и не легкомыслен от всего сердца. Так как ему чужда всякая вера, он бежит в сферу материального. Отсюда и его алчность к деньгам: здесь он ищет некоторой реальности, путем «гешефта» он хочет убедиться в наличности чего‑то существующего. «Заработанные деньги» – это единственная ценность которую он признает как нечто действительно существующее. И тем не менее он все же не настоящий делец: «неистинное», «несолидное» в поведении еврейского торговца есть лишь конкретное проявление в деловой сфере того же еврейского существа, которое и во всех остальных отношениях лишено внутренней тождественности. Итак, «еврейское» есть определенная категория, и психологически его нельзя ни сводить к чему‑либо, ни определить. С метафизической точки зрения оно тождественно с состоянием, предшествовавшим бытию. Интроспективный анализ не идет больше известной внутренней многозначности, отсутствия какой бы то ни было убежденности, неспособности к любви, т.е. к беззаветной преданности и жертве.
Эротика еврея сентиментальна, его юмор – сатира, но всякий сатирик сентиментален, как каждый юморист – эротик наизнанку. В сатире и сентиментальности и заключается та двойственность, которая и составляет сущность еврейства (ибо сатира слишком мало замалчивает, а потому и является подражанием юмору). Но им обеим присуща та усмешка, которая так характеризует еврейское лицо: не блаженная, не страдальческая, не гордая, не искаженная усмешка, а то неопределенное выражение лица (физиономический коррелат внутренней многозначности), которое говорит о бесконечной готовности с его стороны на все соглашаться. Но это именно сведетельствует об отсутствии у человека уважения к самому себе, того уважения, которое может послужить основой для всякой другой «verecundia».
Изложение мое отличалось той ясностью, которая позволяет мне надеяться, что мой взгляд на сущность еврейства был правильно понят. Если что и осталось неясным, то пусть король Гакон из «Претендентов на корону» Ибсена и доктор Штокман из «Врага народа» покажут, что остается навеки недоступным для настоящего еврея: непосредственное бытие, милость Божья, трубный глас, мотив Зигфрида, самотворчество. Еврей поистине «пасынок Божий на земле», и в действительности нет ни одного еврея – мужчины, который испытывал хотя бы смутные страдания от своего еврейства, т.е. в глубочайшей основе своей – от своего неверия.
Еврейство и христианство составляют две самые крайние, неизмеримые противоположности: первое есть нечто разорванное, лишенное внутренней тождественности, второе – непреклонно‑верующее, уповающее на Бога. Христианство есть высший героизм, еврей же никогда не бывает ни единым, ни цельным. Поэтому еврей труслив. Герой – это его прямая противоположность.
Г. С. Чемберлен сказал много верного о поразительном, прямо ужасающем непонимании, которое еврей проявляет к образу и учению Христа, к борцу и страдальцу в нем, к его жизни и смерти. Но было бы ошибочно думать, что еврей ненавидит Христа, ибо еврей не Антихрист, он вообще к Христу никакого отношения не имеет. Строго говоря, существуют только арийцы, которые ненавидят Христа, – это преступники. В еврее образ Христа, не поддающийся его пониманию, вызывает чувство тревоги и неприятной досады, так как он недосягаем для его склонности к издевательству и шутке.
Тем не менее сказание о Новом Завете, как о самом спелом плоде и высшем завершении Старого, и искусственная связь первого с мессианскими обещаниями второго принесли евреям огромную пользу. Это их сильнейшая внешняя защита. Несмотря на полярную противоположность между еврейством и христианством, последнее все же вышло из первого, но это именно и является одной из глубочайших психологических загадок. Проблема, о которой здесь идет речь, есть ничто иное, как проблема психологии самого творца религий.
Чем отличается гениальный творец религиозной догмы от всякого другого гения? Какая внутренняя необходимость толкает его на путь создания новой религии?
Здесь следует предположить, что этот человек всегда верил в того самого Бога, которого он сам возвестил. Предание рассказывает нам о Будде и Христе, о тех неимоверных искушениях, которым они подвергались и которых никто другой не знал. Дальнейшие два – Магомет и Лютер были эпилептиками. Но эпилепсия есть болезнь преступников: Цезарь, Нарзес, Наполеон – эти «великие» преступники, страдали падуй болезнью. Флобер и Достоевский, будучи только склонны к эпилепсии, скрывали в себе много преступного, хотя они преступниками и не были.
Основатель религии есть тот человек, который жил совершенно без Бога, но которому удалось выбиться на путь высшей веры. «Как это возможно, чтобы человек, злой от природы, сам мог сделать себя Добрым человеком, это превосходит все наши понятия, ибо как может плохое дерево дать хороший плод?», – вопрошает Кант в своей философии религии. Но эту возможность он сам принципиально утверждает. Ибо, несмотря на наше отпадение, властно и с неуменьшенной силой звучит в нас заповедь: мы должны стать лучшими, следовательно, мы Должны и уметь стать таковыми… Эта непонятная для нас возможность полнейшего перерождения человека, который в течение многих лет и Дней жил жизнью злого человека, эта возвышенная мистерия нашла свое осуществление в тех шести или семи людях, которые основали величайшие религии человечества. Этим они отличаются от гения в обыкновенном смысле: в последнем уже с самого рождения заложено предрасположение к добру.
Всякий другой гений удостаивается милости и осеняется благодатью еще до рождения. Основатель религии приобретает все это в процессе своей жизни. В нем окончательно погибает старая сущность с тем чтобы уступить место новой. Чем величественнее хочет стать человек тем больше в нем такого, что должно быть уничтожено смертью. Мне кажется, что в этом именно пункте Сократ приближается к основателю религии (как единственный среди всех греков). Весьма возможно, что он вел самую ожесточенную борьбу с злым началом в тот именно день когда он стоял при Потидее целых двадцать четыре часа, не двигаясь с места.
Основатель религии есть тот человек, для которого в момент рождения не разрешена была еще ни одна проблема. Он – человек с наименьшей индивидуальной уверенностью. В нем всюду опасность, сомнение, он должен себе сам отвоевать решительно все. В то время, как один человек борется с болезнью и страдает от физического недомогания, другой дрожит перед преступлением, которое заложено в нем в виде некоторой возможности. При рождении каждый несет с собою что‑нибудь, каждый берет на себя какой‑нибудь грех. Формально наследственный грех для всех один и тот же, материально же он отличается у различных людей. Один избирает для себя ничтожное бесценное в одном месте, другой – в другом, когда он перестал хотеть, когда его воля вдруг превратилась в простое влечение, индивидуальность – в простой индивидуум, любовь – в страстное наслаждение, – когда он родился. И этот именно его наследственный грех, это ничто в его собственной личности ощущается им как вина, как темное пятно, как несовершенство и превращается для него, как мыслящей личности, в проблему, загадку, задачу. Только основатель религии вполне подпал своему наследственному греху. Его признание – всецело и до конца искупить его: в нем все всебытие проблематично, но он все разрешает, он разрешает и себя, сливаясь со всебытием. Он дает ответ на всякую проблему и освобождает себя от вины. Твердой стопой он шагает по глубочайшей пропасти, он побеждает «ничто в себе» и схватывает «вещь в себе», «бытие в себе». И именно в этом смысле можно про него сказать, что он искупил свой наследственный грех, что Бог принял в нем образ человека и человек всецело превратился в Бога, ибо в нем все было преступлением и проблемой, и все превращается в искупление – в избавление.
Всякая же гениальность является высшей свободой от закона природы.
Если это так, то основатель религии есть самый гениальный человек. Ибо он больше всех преодолел в себе. Это тот человек, которому удалось то, что глубочайшие мыслители человечества лишь нерешительно во имя своего этического миросозерцания, во имя свободы воли выставляли лишь как нечто возможное: полнейшее возрождение человека его «воскресение», абсолютное обращение его воли. Все прочие великие люди также ведут борьбу со злом, но у них чаша весов уже а priori склоняется к добру. Совершенно другое дело у основателя религии. В нем таится столько злого, столько властной воли, земных страстей, что ему приходится бороться с врагом в себе, беспрерывно сорок дней, не вкушая пищи и сна. Только тогда он победил, но он не убил себя насмерть, а освободил от оков высшую жизнь свою. Будь это не так, тогда не было бы никакого импульса к основанию новой веры. Основатель религии является противоположностью императора, царь —противоположность галилеянина, И Наполеон в определенный период своей жизни переживал в себе известный перелом. Но это был не разрыв с земной жизнью, а именно окончательное обращение в сторону богатства, могущества и великолепия ее. Наполеон велик именно в силу той колоссальной интенсивности, с которой он отбрасывает от себя идею, в силу безмерной напряженности его отпадения от абсолютного, в силу огромного объема неискупленной вины. Основатель религии, этот наиболее обремененный виною человек, хочет и должен принести людям то, что ему самому удалось: заключить союз с божеством. Он отлично знает, что он насквозь пропитан преступлением, пропитан в несравненно большей степени, чем всякий другой человек, но он искупает величайшую вину свою смертью на кресте.
В еврействе скрывались две возможности. До рождения Христа обе эти возможности находились вместе, и жребий еще не был брошен. Была диаспора и одновременно, по крайней мере, подобие государства: отрицание и утверждение – оба существовали рядом. Христос явился тем человеком, который побеждает в себе сильнейшее отрицание, еврейство, и создает величайшее утверждение, христианство – эту резкую противо‑положность еврейства. Из состояния добытия выделяются бытие и небытие. Теперь жребий брошен: старый Израиль распадается на евреев и христиан. Еврей в том виде, в каком мы его тут описали, возникает одновременно с христианином– Диаспора становится особенно полной, в еврействе исчезает возможность величия. Люди, подобные Самсону и Иошуе, этим самым нееврейским людям среди старого Израиля, с тех пор не появляются и не могут появляться в среде еврейства. Еврейство и христианство всемирно‑исторически обусловливают друг друга как отрицание и утверждение. В Израиле таились величайшие возможности, которые никогда не выпадали на далю ни одного другого народа: возможность Христа. Другая возможность – еврей. Я надеюсь, что меня верно поняли: я не имею в виду провести связь между еврейством и хрис‑тианством, связь, которой в действительности совершенно не существует. Христианство есть абсолютное отрицание еврейства, но оно имеет к последнему такое же отношение, в каком находятся взаимно противоположные вещи, или утверждения. Христианство и еврейство – еще в большей степени, чем благочестие и еврейство, можно определить рядом путем взаимного исключения. Нет ничего легче, как быть евреем, и нет ничего труднее, как быть христианином. Еврейство есть та пропасть над которой воздвигнуто христианство, а потому еврей является предметом сильнейшего страха и глубочайшего отвращения со стороны арийца.
Я не могу согласиться с Чемберленом, что рождение Спасителя в Палестине является простой случайностью. Христос был евреем, но с тем, чтобы одолеть в себе самым решительным образом еврейство. Кто одержал полную победу над самым могучим сомнением, тот является самым верующим человеком, кто поднялся над безнадежнейшим отрицанием, тот есть человек самого положительного утверждения. Еврейство было особым наследственным грехом Христа. Его победа над еврейством есть именно то, чем он отличается по своему богатству от Будды, Конфуция и всех других основателей религии, Христос величайший человек, так как он мерился силами с величайшим противником. Быть может, он был и останется единственным евреем, которому посчастливилось в борьбе: был первым евреем и последним, ставшим в полной степени христианином. Вполне правдоподобно, что и в настоящее время кроется в еврействе возможность произвести Христа. Очень может быть, что ближайший основатель религий должен непременно опять‑таки пройти через еврейство.
Только этим мы можем себе объяснить жизнеспособность еврейства, которое пережило много народов и рас. Абсолютно без всякой веры и евреи не могли бы долго существовать и сохраниться. Эта вера заключается в каком‑то смутном, тупом и все же чрезвычайно верном чувстве, что нечто единое должно находиться в еврействе, стоять в какой‑нибудь связи с еврейством. Это единое есть Мессия, Избавитель. Избавитель еврейства есть избавитель от еврейства. Всякий другой народ осуществляет определенную мысль, единичную обособленную частную идею, а потому и всякая национальность в конце концов погибает. Только еврей не осуществляет никакой частной идеи, ибо если бы он был в состоянии что‑нибудь осуществить, то это что‑нибудь было бы только идеей в себе: из самого сердца иудаизма должен выйти богочеловек. В связи с этим находится и жизненная сила еврейства: еврейство живет христианством не в смысле одного только материального обогащения. Оно берет от него многое в различных других отношениях. Сущность еврейства метафизически не имеет другого назначения, как служить подножием для основателя религии. Этим объясняется одно очень знаменательное явление – особая форма у евреев служить своему Богу Они молятся не как отдельные личности, а целой массой– Только в массе они «благочестивы», им необходим «сомолельщик», ибо надежда евреев тождественна с постоянной возможностью увидеть в своей среде, в своем роде, величайшего победителя, основателя новой религии. В этом заключается бессознательный смысл всех мессианских надежд в еврейском предании: Христос – вот смысл еврея.
Если в еврее и заложены величайшие возможности, то в нем одновременно таятся самые малозначащие действительности. Он – человек, одаренный высшими задатками, но вместе с тем и наименее могучий.
Наше время подняло еврейство на ту высочайшую вершину, какой оно достигало со времени Ирода.
Еврейство – дух современности, с какой бы точки зрения мы его не рассматривали. Сексуальность одобряется, и современная половая этика поет хвалебные песни половому акту. Несчастный Ницше действительно мало виновен в том смешении естественного подбора и неестественной извращенности, позорной апостол которой носит имя Вильгельм Больше. Ницше отлично понимал сущность аскетизма, но он слишком страдал от своего собственного аскетизма, чтобы не находить более желательной его противоположность. Но женщины и евреи сводничают – в этом их цель: сделать людей виновными.
Наше время не только самое еврейское, оно и наиболее женственное время. Время, для которого искусство есть лишь платок для вытирания пота его настроений, которое порыв к творчеству выводит из игры животных. Время легковерного анархизма, время, лишенное понимания сущности государства и права, время родовой этики, время самой поверхностной и ограниченной из всех исторических теорий исторического материализма), время капитализма и марксизма, время, для которого история, жизнь, наука, словом все, сводится к экономике и технике, время, которое в гениальности видит особую форму умопомешательства, но которое не выдвинуло ни одного великого художника, ни одного великого философа, время наименьшей оригинальности и наибольшей погони за оригинальностью, время, которое на место идеала девственности поставило культ полудевы. Это время приобрело вполне заслуженную славу, как единственное время, которое не только одобряет и поклоняется половому акту, но возводит его в степень известного долга. Половой акт служит не средством забыться, как у римлян, у греков —в вакханалии. Нет, в нем современный человек хочет найти себя в нем он ищет содержания своей собственной пустоты.
Но навстречу половому еврейству рвется к свету половое христианство. Человечество ждет нового религиозного творца, и борьба близится к решительному концу, как и в первом году нашей эры. Перед человечеством снова лежит выбор между еврейством и христианством гешефтом и культурой, женщиной и мужчиной, родом и личностью бесценным и ценностью, земной и высшей жизнью, между Ничто и Богом. Это два противоположных царства. Третьего царства – нет.
Авторское право на материал
Копирование материалов допускается только с указанием активной ссылки на статью!
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
Похожие статьи