Я начну о теории генид. С этой целью приведу следующее наблюдение. Как‑то раз я полумеханически отсчитывал страницы какой‑то книги по ботанике и вместе с тем думал о чем‑то в форме гениды. Но уже в следующий момент я никак не мог вспомнить, о чем я думал, как я думал, что именно стучалось в дверь моего сознания. Именно поэтому случай этот представляется мне особенно поучительным, так как он типичен.
Чем пластичнее, чем более оформлен комплекс ощущений, тем его легче воспроизвести. Ясность сознания есть первое условие воспоминания. Способность сохранить в памяти испытанное ощущение прямо пропорциональна интенсивности сознания в момент ощущения. «Этого я никогда в жизни не забуду», «я буду помнить всю свою жизнь», «это никак не может исчезнуть из моей памяти»– так говорит человек о таких явлениях, которые его особенно сильно взволновали, о таких моментах, которые обогатили его разум новым наблюдением. Но если сама возможность воспроизвести известные состояния сознания стоит в прямом отношении к их расчлененности, то ясно, что не может существовать никакого воспоминания об абсолютной гениде.
Так как одаренность человека растет вместе с расчлененностью всех его переживаний, то отсюда непосредственно следует, что тот человек вспомнит с особенной отчетливостью все свое прошлое, все, о чем он когда‑либо думал, что видел и слышал, что чувствовал и ощущал, кто духовно богаче и одареннее. Вместе с тем его воспоминания о фактах минувшей жизни будут обладать большей достоверностью и живостью. Универсальная память о всем пережитом поэтому является наиболее верным и самым общим признаком гения. К тому же этот признак очень легко обосновать. Большой популярностью, особенно среди кафересторанных литераторов, пользуется взгляд, что люди творчества совершенно лишены памяти, так как они создают все новое. Так думают, вероятно, потому, что именно в памяти лежит единственное условие творчества, условие, которому творцы вполне удовлетворяют.
Положение необъятности и живости памяти у гениальных людей является для нас догматическим выводом теоретической системы, лишенным пока нового подтверждения данными опыта. Это положение, конечно, нельзя опровергнуть тем доводом, что гимназический курс истории или неправильные греческие глаголы очень быстро забываются и генинальными людьми. Не воспоминание пройденного, а память о пережитом – вот предмет наших рассуждений. То, что изучается для экзаменов, остается в памяти в самой незначительной своей части, именно в той, которая вполне соответствует специальному таланту школьника. Благодаря этому станет вполне понятным, что у маляра может быть лучшая память на цвета, чем у величайшего философа. У самого ограниченного филолога лучшая память о давно заученных аористах, чем у его коллеги, гениальнейшего из поэтов. Тот факт, что экспериментальная психология испытывает память человека, заставляя его заучивать всевозможные буквы, многозначные числа или бессвязные слова, самым беспощадным образом обнаруживает всю свою безнадежность и беспомощность. Эта беспомощность особенно ярко сказывается у людей, которые. вооружившись целым арсеналом электрических батарей и сфигмографических аппаратов, не переставая кричать о «точности» своих бесконечно‑скучных опытов, заявляют притязание на авторитетное слово in rebus psychlogicis. Но все эти попытки имеют так мало общего с той памятью, которая вмещает в себе сумму переживаний целой человеческой жизни, что невольно задаешься вопросом, имеют ли эти кропотливые экспериментаторы вообще какое‑нибудь представление об этой особой форме памяти или даже о психической жизни. Упомянутые исследования применяют к разнообразнейшим модам одинаковую мерку, благодаря чему все индивидуальное совершенно сглаживается. Они как бы умышленно отвлекаются от самого ядра индивидуума и рассматривают его как хороший или плохой регистрационный аппарат. Несомненно, глубокая мысль лежит в том, что в немецком языке слова «bеmеrкеn» и «mеrкеn» одного и того же корня. То, что возбуждает внимание вследствие естественной созданности своей, – запоминается. То, о чем мы вспоминаем, первоначально должно было вызвать интерес к себе, если же мы что‑нибудь забыли, то ясно, что мы в этом обстоятельстве принимали самое ничтожное участие. У религиозного человека прочнее всего врезываются в память религиозные учения, у поэта – стихи, у мистика чисел – числа.
Здесь можно вернуться к содержанию предыдущей главы и обосновать особую твердость памяти у гениальных людей еще другим путем. Чем гениальнее человек, тем больше он вмещает в себе человеческих типов и человеческих интересов, это в свою очередь предполагает и значительные размеры его памяти. В общем, для всех людей одинаково открыта возможность «перцепировать» явления окружающей среды, но большинство «апперцепирует» из бесконечного множества явлении только бесконечно малую часть их. Для гения идеалом является такое существо, у которого число «апперцепции» равно числу «перцепции Такого существа в действительности нет. С другой стороны, не существует также человека, который ограничился бы одними „перцепциями“ и никогда не „апперцепировал бы“. Уже по одному этому должны существовать всевозможные степени гениальности, в крайнем случае, нет ни одного мужчины, который абсолютно был бы лишен гениальности. Все же совершенная гениальность остается идеалом. Нет человека, совершенно лишенного апперцепции, как нет человека с универсальной апперцепцией (которую мы впоследствии отождествим с совершенной гениальностью). Апперцепция, как усвоение, пропорциональна памяти, как обладанию, в смысле объема и твердости ее. Так тянется непрерывный ряд ступеней от человека, живущего отдельными бессвязными моментами, лишенными для нет всякого значения, такого человека в действительности нет, к человеку, который живет непрерывной жизнью, оставляющей в его памяти след на вечные времена (так интенсивно он все воспринимает!). Такого человека в действительности тоже нет: даже величайший гений гениален не во все периоды своей жизни.
Первым подтверждением этого взгляда о непреложном соотношении между памятью и гениальностью, как и изложенной здесь дедукции из этого взгляда, может служить неимоверная память, которую проявляют гениальные люди по отношению к мелочам, к самым второстепенным сторонам какого‑либо явления. При универсальности их природы все обладает для них одинаковым, часто для них самих не ясным значением. А потому всевозможные детали само собою неизгладимо запечатлеваются в их памяти, врезываются в нее без особых усилий, без особенной внимательности со стороны. Мы уже здесь обратим наше внимание на ту мысль, которая впоследствии будет глубже разработана, что гениальный человек в разговоре о давно минувших событиях никогда не скажет, например, «это неправда», не скажет ни себе, ни кому‑либо другому. Правильнее было бы думать, что для него нет ничего такого, в чем он не ощущал бы известной степени достоверности именно потому, что он восприимчивее всех прочих людей к различным изменениям предметов, происшедшим в процессе их жизни.
В качестве верного средства испытать дарование какого‑либо человека можно порекомендовать следующее: в течение более или менее продолжительного времени избегать всяких встреч с ним, и при первой после этого перерыва встрече завязать разговор, близко касающийся содержания встречи, происшедшей до перерыва. Уже с самого начала можно будет заметить, как живо сохранил он в своей памяти все подробности ее, как сильно и отчетливо он воспринял ее. Сколько фактов собственной жизни теряет из памяти своей бездарность, в этом каждый может убедиться на себе. Вы можете иметь с бездарными людьми самое продолжительное и тесное общение, но уже через несколько недель они о всем этом забывают. Можно найти людей, которые в течение одной и двух недель имели с вами какое‑нибудь одно общее дело – через несколько лет они уже ничего не в состоянии вспомнить. Правда, путем самого подробного изложения всего того, о чем идет речь, путем самого старательного описания прежнего положения во всех его деталях можно, наконец, вызвать самые туманные проблески памяти о совершенно забытом. Этот опыт навел меня на мысль, что теоретическое положение о недопустимости полного забвения можно доказать не только состоянием гипноза, но и эмпирически тем, что мы воскрешаем в памяти человека представления, которые он в свое время действительно воспринял.
Центр тяжести, таким образом, лежит в том, много ли мы должны рассказать человеку из его жизни, из того, что он говорил, слышал видел, чувствовал, сделал, и чего теперь он не вспомнит. Здесь мы впервые подошли к критерию дарования, который легче подвергнуть испытанию со стороны других, так как он не требует наличности творческой деятельности человека. Каким широким применением он пользуется в сфере воспитания, об этом мы здесь особо говорить не будем. Он одинаково важен как для родителей, так и воспитателей.
От памяти, естественно, зависит и мера того, насколько люди в состоянии подметить сходства и различия. Особенно развита эта способность у тех людей, которые все свое прошлое содержат в своем настоящем, которые сводят все моменты своей жизни к известному единству и сравнивают их друг с другом. Именно эти люди особенно удачно схватывают всевозможные сходства, пользуясь принципом tertium comp‑arationis, о котором преимущественно и идет речь. Из своего прошлого они извлекают то, что имеет наибольшее сходство с настоящим, каждое из этих переживаний обладает у них до того ярко выраженной индивидуальностью, что от их взора не ускользнут ни сходства, ни различия между ними, а потому события далекого прошлого успешно борются с действием времени и отчетливо сохраняются в памяти. Недаром видели в прежнее время в богатстве красивых сравнений и образов исключительную принадлежность поэтов. Люди читали и перечитывали любимые сочинения Гомера, Шекспира и Клопштока или с нетерпением ждали их в самом чтении. Но, кажется эти времена давно прошли после того, как Германия, впервые в течение 150 лет, осталась без великого поэта и мыслителя, когда скоро уже не найдется человека, который бы не «написал» чего‑нибудь. Теперь такие сравнения уже не ищут, да если бы даже и стали искать, то едва ли бы нашли. То время, которое видит лучше свое выражение в неясных, туманных настроениях, философия которого всецело свелась к «бессознательному» – не есть время великих людей. Ибо великий человек – это сознание, перед которым рассеивается туман бессознательного, как под лучами солнца. Проявись в наше время хотя одно яркое сознание, о, как быстро расстались бы мы с нашим искусством настроений, которым мы так гордимся! В полном сознании, которое в переживаниях настоящего вмещает переживания прошлого, кроется фантазия – условие философского и художественном творчества.
Сообразно этому совершенно неверно, будто у женщин фантазия богаче, чем у мужчин. Опыты, которые говорят в пользу более живого воображения женщин, всецело взяты из сферы их фантастической половой жизни. Следствия же, которые действительно можно было бы вывести из этих опытов, еще не соответствуют настоящей стадии нашего изложения, а потому мы их пока оставим.
Правда, существуют более глубокие причины того, что женщина совершенно лишена всякого значения в истории музыки. Тем не менее мы тут же можем указать на ближайшую причину: отсутствие фантазии у женщины. Для музыкального творчества необходимо обладать гораздо большей фантазией, чем фантазия самой мужественной из женщин. Оно требует фантазии в большей степени, чем художественная или научная деятельность. Ведь нет ничего в природе или в чувственной эмпирии, что соответствовало бы музыкальной картине. Музыка стоит как бы вне всяких аккордов и мелодий, так что в этой области человеку самостоятельно приходится создавать и основные элементы. Всякая другая область искусства имеет более непосредственное отношение к эмпирической реальности. Более того, родственная музыке (взгляд, который далеко не все разделяют) архитектура имеет дело с материей даже в самых первоначальных стадиях своих, хотя она имеет то общее с музыкой, что свободна от всякого подражания природе (пожалуй, еще в большей степени, чем музыка). Поэтому архитектура – занятие мужчины, женщина архитектор– это представление, вызывающее в нас живейшее чувство сострадания.
Этим объясняется «одуряющее» действие музыки на композиторов и исполнителей, о котором мы так часто слышим (особенно когда речь идет о чистой инструментальной музыке). Ведь обоняние приносит нам гораздо больше пользы в смысле познания чувственного мира, чем содержание музыкального произведения. Эта абсолютная независимость музыки от внешнего мира, который мы видим, ощущаем, обоняем, делает последнюю совершенно неподходящей для того, чтобы служить средством выражения существа женщины. Эта особенность музыкального искусства доказывает, что композитор должен обладать наиболее развитой фантазией. Этим также объясняется и тот факт, что человек, творящий мелодии (весьма возможно, что они навязываются ему против его воли), вызывает в нас больше удивления, чем поэт или скульптор. Очевидно, «женская фантазия» сильно отличается от мужской, если ни одна женщина не приобрела в музыке такого значения, как, например, Анжелика Кауфман приобрела в живописи.
Где дело идет о мощной формировке материала, там женщина лишена всякой творческой деятельности. Ни в музыке, ни в архитектуре, пластике и философии – нигде в этих областях женщина не умела себя проявить. В тех областях, где робкие, мягкие переходы чувства играют известную роль, как, например, в живописи и поэзии, расплывчатой псевдомистике и теософии – там они искали поля деятельности – и нашли. Отсутствие творчества в вышеприведенных областях искусства находится в тесной связи с недифференцированностью психической жизни женщины. Под этим мы понимаем, например, в музыке, наибольшую тонкость и расчлененность ощущений. Нет ничего более определенного характеристического, индивидуального, чем мелодия, ничего, что сильнее ощущало бы на себе действие нивелировки. Поэтому песнь вспоминается легче, чем разговор, ария легче, чем речитатив, потому‑то так трудно изучить разговорное пение вагнеровских опер. Мы остановимся несколько дольше на этой области, так как здесь менее возможны возражения со стороны феминистов и феминисток. Женщина только в очень недавнее время получила доступ к этой области, а потому рано требовать от нее чего‑либо существенного. Певицы и исполнительницы виртуозы были всегда, даже в классической древности. А все‑таки…
Занятие женщин живописью, довольно распространенное в прежние времена, за последние 200 лет получило особенно широкое развитие. Известно всем, сколько девиц учатся живописи и рисованию, не питая к этому особенном влечения. Таким образом и в этой области нет безжалостного изгнания женщины. Она имеет полнейшую внешнюю возможность себя проявить. Если же, несмотря на это, существует очень мало женщин – живописцев, которые занимали бы выдающееся положение в истории этого искусства, то факт этот объясним только с точки зрения внутренних причин. Женская живопись и гравирование может иметь для женщин значение элегантного, изящного рукоделья. При этом они, кажется, лучше усваивают чувственный, телесный элемент красок, чем духовную, формальную сторону линий. В этом, без сомнения, кроется причина того, что только отдельные художницы, но не рисовальщицы, пользуются некоторым значением. Способность придать хаосу определенную форму – это способность мужчины, которому дана всеобъемлющая апперцепция и всеобъемлющая память – эти существенные черты мужского гения.
Я очень сожалею, что мне так часто приходится прибегать к слову «гений». Этим словом я как бы замыкаю определенный круг людей и резко отделяю от других, которым не дано быть гениальными, т.е. делаю то же, что и государство, которое из финансовых соображений выделяет в особую группу только людей определенного годового дохода. Слово «гений» изобрел, вероятно, человек, который меньше всего заслуживал этого названия. Великим людям свойство гениальности не представляется ничем особенным. Им придется долго размышлять над тем обстоятельством, что существуют и «негениальные» люди. Весьма удачно по этому поводу заметил Паскаль: «Чем оригинальнее человек, тем больше оригинальности он находит в других людях». Любопытно сопоставить с этим слова Гете: «Возможно, что только гений в состоянии хорошо понять гения».
Существует, вероятно, очень мало людей, которые в жизни своей никогда не были «гениальными». Если же, паче чаяния, этого никогда не было, то следует объяснить это отсутствием подходящего случая: сильной страсти или сильного горя. Достаточно было бы им пережить что‑нибудь с некоторой интенсивностью, без сомнения, способность переживать определяется чисто субъективными моментами, и тем самым они были бы хотя и временно, «гениальны». Склонность к поэтическому творчеству во время первой любви всецело относится сюда. И истинная любовь – дело случая.
Не следует забывать, что самые обыкновенные люди в состоянии сильного возбуждения находят иногда такие слова, существование которых мы у них никогда не предполагали. Большая часть того, что мы обозначаем просто словом «удачное выражение» как в поэзии, так и прозе, покоится на том (вспомните наши замечание о процессе просветления), что более одаренный человек предлагает свою мысль уже в просветленном, расчлененном виде, в то самое время, когда мысль другого, менее одаренного человека, находится еще только в состоянии гениды или близко от нее. Процесс просветления только сокращается «удачным выражением», найденным другим человеком. Отсюда – наше удовольствие по поводу всякого «удачного слова», даже когда оно найдено другим. Если два неодинаково одаренных субъекта переживают одно и тоже, то у более одаренного это переживание достигает такой интенсивности, что оно приближается вплотную к «порогу словесной речи». У менее одаренного этим процесс облегчения только облегчается.
Если бы верен был взгляд, пользующийся колоссальной популярностью, что гениальные люди отделены от негениальных толстейшей стеной, через которую ни один звук не мог бы проникнуть из одного царства в другое, то следовало бы заключить, что негениальный человек никогда не будет в состоянии понять гениального, что произведения гения должны быть лишены всякого, даже самого ничтожного, влияния на негениального человека. Все наши культурные надежды должны сосредоточиться на одном только желании: чтобы это было не так. И в действительности так никогда и не бывает. Разница лежит в меньшей интенсивности сознания, она – разница количественная, но не принципиальная, качественная.
И наоборот. Мы видим очень мало разумного смысла в том, что люди мало ценят или же совершенно не считаются с мнением молодых людей только потому, что они обладают менее значительным опытом, чем старики. Есть люди, которые не усвоят ни одного ценного опыта, если б они жили даже тысячу лет и больше. Такое отношение имеет смысл только к людям, одинаково одаренным.
Гениальный человек уже с самого детства живет самой интенсивной жизнью. Чем он гениальнее, тем дальше заходит его воспоминание о детстве, иногда, хотя в редких случаях, оно простирается до третьего года его жизни. Обыкновенный же человек в состоянии воспроизвести в своей памяти только события более зрелого своего возраста. Я знаю людей, которые могут вспомнить лишь события, имевшие место только на восьмом году их жизни, а о своей предыдущей жизни знают только то, что им другие рассказывали. Несомненно существуют и такие люди, у которых первое интенсивное переживание относится к более позднему периоду их жизни. Всем этим я не хочу еще сказать, то гениальность двух людей определяется исключительно тем, что один помнит себя в раннем детстве, в то время, как другой начинает себя помнить с двенадцати лет. Но в общем и целом это правило всегда подтверждается.
Без сомнения, и у гениального человека протекает известное количество времени от того момента, к которому относится его первое детское воспоминание, до того момента, когда он вспоминает решительно все, когда он окончательно становится гением. Большинство людей просто забывают значительную часть своей жизни. Многие даже утверждают, что бы не существовало ни одного человека, из всей их жизни за все это время для них как им представляются только отдельные моменты, изолированные пункты, резкие остановки на пути. Если же спросить их о чем‑нибудь другом из прошедшей жизни, то они знают или, вернее, поспешно определяют, что им тогда‑то было столько‑то лет, занимали такое‑то положение, жили там‑то и получали столько‑то жалования. Но стоит большого труда восстановить все прошлое из общей совместной жизни. Можно в таком случае без малейшего колебания признать этого человека бездарностью. По крайней мере мы имеем право не признавать его гениальным.
Если бы мы обратились с просьбой к большинству людей написать автобиографию, то этим самым поставили бы большую часть из них в самое затруднительное положение: ведь очень немногие могут дать ответ на вопрос, что они вчера делали. У большинства людей память функционирует скачками, с помощью случайных ассоциаций. Впечатление, воспринятое гениальным человеком, долго пребывает в его сознании. Он вообще находится под властью впечатлений. С этим в непосредственной связи находится тот факт, что гениальные люди страдают, по крайней мере временами, навязчивыми идеями. Психическое содержание обыкновенного человека можно сравнить с целой системой колокольчиков, расположенных на близком расстоянии друг от друга: один колокольчик звучит, когда в нем ударяет волна, исходящая от другого… Звучит только несколько мгновений. Гений же – это колокол, который после удара далеко разглашает свой явственный звон и приводит в движение всю окружающую его систему, иногда звучит в течение всей своей жизни Подобного рода движение у гениального человека может иметь самый незначительный, даже смешной повод, который целыми неделями неотступно преследует, причиняя ему нестерпимые муки. Вот в этом, действительно, лежит аналогия безумия.
По приблизительно одинаковым основаниям чувство благодарности является одной из наиболее редких добродетелей человека. Он, правда, помнит, какую именно услугу оказал ему такой‑то человек, но он никак не в состоянии вспомнить степень интенсивности нужды, которую он ощущал, чувство освобождения, которое испытал при удовлетворении этой нужды. Если недостаток памяти и ведет к неблагодарности то и одна только память не может привести человека к чувству благодарности. Для этого необходимо еще одно особое условие, которое не входит в область разбираемого вопроса. Из соотношения между дарованием и памятью, соотношения, которого совершенно не признавали, так как искали его не там, где его собственно можно было найти: в воспоминаниях о своей прошлой жизни, можно вывести еще одно значение. Поэт, который чувствует необходимость написать какое‑нибудь произведение, не имея определенного плана, определенных мыслей, не нажимая педали для создания своего настроения, музыкант, на которого творческий стих напал с той силой, что он против своей воли должен творить, хотя бы в данный момент чувствовал большое влечение к отдыху и сну: они всю жизнь будут помнить все то, что создано, но не выдумано ими в данный момент. Композитор, который не помнит ни одного своего произведения, поэт, который должен «выучить наизусть» свое стихотворение для того, чтобы его запомнить, как это думает Сикст Бекмессер о Гансе Саксе, то можно наверное сказать, что они и не создали ничего истинно великого.
Прежде чем применить найденные выводы к духовному развитию полов, мы остановимся на одном различии между отдельными формами памяти. Отдельные моменты жизни гениального человека хранятся в его памяти не в виде изолированных точек, разъединенных представлений, которые настолько отличаются друг от друга, как, например, цифра 1 от цифры 2. Самонаблюдение обнаруживает тот факт, что, несмотря на существование сна, на ограниченность нашего сознания, на все пробелы памяти, – самые разнообразные переживания наши весьма загадочным образом объединяются в нашем сознании. События не следуют друг за другом, подобно тиканью часов, а сливаются в одном общем потоке, в котором нет перерывов. У негениального человека мало таких моментов, которые из пестрого разнообразия соединились бы в нечто замкнутое, непрерывное, течение его жизни подобно ручейку. Жизнь гения– это могучий поток, в котором стекаются самые далекие воды, которые с помощью универсальной апперцепции принимает в себя все отдельные моменты, не выбрасывая наружу ни одного. Это единственная непрерывность, которая одна только убеждает человека в том, что он существует, необъятная у гения, ограниченная в пределах отдельных моментов у среднего человека, совершенно отсутствующая у женщины. Женщине представляется ее прошлая жизнь не в виде неудержимого, непрерывного порывания и стремления, а в виде отдельных, совершенно разъединенных пунктов.
Что это за пункты? Это именно те, к которым Ж по своей природе питает особенный интерес. Вопрос о том, на что именно простирается этот интерес, мы выяснили уже во второй главе. Кто вспомнит выводы этой главы, того не удивит следующий факт.
Ж располагает вообще только одним классом воспоминаний; эти воспоминания связаны с половым влечением и размножением. Она помнит о своем любовнике и ухаживателе, о своей брачной ночи, о своих детях, как и о своих куклах, о всех цветах преподнесенных ей на балах, о цене, числе и величине букетов, о всякой спетой ей серенаде, о всяком стихотворении, которое, как она воображает, посвящено ей, о каждой фразе мужчины, который импонирует ей, и прежде всего она с особенной отчетливостью, вызывающей в равной степени изумление, помнит каждый без исключения комплимент, который был ей сделан когда‑либо в жизни.
Это все, о чем истинная женщина может вспомнить из всей своей жизни.
Чего человек никогда не забывает, чего никак не может подметить это служит надежным средством познания существа и характера его. В дальнейшем мы дольше остановимся на вопросе о том, каково значение того факта, что Ж располагает только этими воспоминаниями. Та памятливость, которую женщины проявляют с самого детства к выражениям почета, чести и обходительности, чревата самыми важными последствиями для решения нашего вопроса. Я прекрасно понимаю те возражения, которые мне могут выставить против подобного ограничения женской памяти сферой половой жизни и жизни рода я уже предвижу грозный поход женских школ против меня. На все это можно будет ответить только впоследствии. Здесь же я опять напомню, что под памятью, которая является действительным орудием психического познания индивидуальности, можно понимать память о пройденном только тогда, когда пройденное вполне совпадает с пережитым.
Факт отсутствия непрерывности в психической жизни женщины может быть доказан только в дальнейшем. Эту непрерывность не следует рассматривать как спиритуалистический или идеалистический тезис введенный в целях исследования. В ней нужно видеть определенный психологический факт, приложение, так сказать, к теории памяти. Кроме того необходимо принять ясное и определенное отношение к самым спорным вопросам философии и психологии для того, чтобы правильно решить вопрос о непрерывности. Мимоходом я хотел бы указать на один факт, который некоторым образом служит доказательством нашего положения об отношении непрерывности у женщин. Его еще подметил Лотце, но в настоящее время он служит предметом всеобщего недоумения. Женщина гораздо легче приспособляется к новым условиям быстрее ориентируется в новой обстановке, чем мужчина. В процессе слияния с окружающей средой мы в мужчине видим выскочку еще в то время, когда женщина уже успела преобразиться до того, что мы не узнаем мещанка она или дворянка, дитя она жестокой нужды или дочь патриция. И этот факт я постараюсь впоследствии подвергнуть всестороннему разбору, впрочем, само собой понятно, почему только лучшие люди делятся с нами воспоминаниями из своей жизни (впрочем, за исключением тех случаев, когда пишут автобиографию из тщеславия, болтливости или из подражания другим). Далее понятно, почему я в этом вижу подтверждение связи между памятью и дарованием. Это еще не значит, что всякий гениальный человек должен непременно написать автобиографию. Для этого необходимы специальные, более глубокие психологические условия. Но если человек написал автобиографию, подчиняясь исключительно своему внутреннему влечению, то это несомненно признак его гениальности. Ибо в истинно верной памяти лежит корень благочестия. Гениальный человек никогда не расстанется со своим прошлым, даже если ему взамен этого обещают величайшие сокровища мира, само счастье. Желание пить из Леты – черта, свойственная средним, слабым людям. Прав Гете, говоря, что гениальный человек очень часто с отчаянной резкостью нападает на других людей за их пошлые взгляды, которые в свое время были и его взглядами. Но он ведь никогда не позволит себе вышучивать свои поступки и потешаться над своим прежним образом мыслей и жизни. Очень модные в настоящее время «самопобедители» заслуживают решительно всего, только не этого имени. Это все люди, которые в шутливом тоне рассказывают другим, как они прежде во все верили, как они теперь все это «преодолели». Одно можно сказать про них: как мало серьезного было в их прошлом, так же мало серьезного и в их настоящем. Главным является для них инструментовка, ничуть не мелодия: ни одна из стадий «побежденного» не имела действительно глубоких корней в их психике. В противовес этому следует только обратить внимание, с какой благоговейной заботливостью описывают великие люди в своих автобиографиях даже самые незначительные подробности из своей жизни: для них прошлое и настоящее равноценны, для тех же ни прошлое, ни прошедшее не имеет особого значения. Великий человек чувствует, как все, даже самое незначительное, второстепенное, приобретало в его жизни особое значение, способствовало его общему развитию, отсюда; дух благочестия в его мемуарах. Подобная автобиография рождается не сразу. Мысль о ней возникает не вдруг, а как бы всегда таится в нем. Его новые переживания приобретают для него особый выдающийся смысл потому, что непосредственно перед его духовными очами стоит и вся прошлая жизнь. Отсюда – он и только он обладает судьбою. Из этого ближайшим образом вытекает то обстоятельство, что великие люди более суеверны, чем люди средние. Суммируя все сказанное, мы приходим к следующему выводу:
Человек тем более гениален, чем больше значения имеют для него все вещи.
В ходе исследования это положение, обнимающее собою универсальное сознание и универсальную память, получит еще другой, более глубокий смысл.
Какое положение занимает женщина во всех разобранных нами вопросах, на это нетрудно ответить. Истинная женщина никогда не приходит к сознанию судьбы, своей судьбы. Женщина, не героична, так как в лучшем случае она ведет борьбу за предмет своего обладания, она не трагична, так как ее участь определяется участью этого предмета. Лишенная непрерывности, она лишена и благочестия. И в самом деле, благочестие – добродетель чисто мужская. Человек прежде всего является благочестивым по отношению к самому себе, а это – условие благочестия ко всем прочим людям. Женщине нужно очень мало для того, чтобы совершенно расстаться со своим прошлым. Если уместно употребить слово ирония, то можно без колебания сказать, что мужчина никогда так иронически и насмешливо не отзывался о своем прошлом, как это часто делает женщина даже до брачной ночи. Нам еще представится много случаев показать, что помыслы женщины всегда направлены на вещи, которые прямо противоречат благочестью. Что же касается благочестия вдов, то об этом предмете я предпочитаю совершенно умолчать. Наконец, суеверие женщин психологически сильно отличается от суеверия гениальных людей.
То отношение к своему прошлому, которое находит свое выражение в благочестии и основывается на непрерывной памяти, связанной в свою очередь с апперцепцией, может быть прослежено на многих других явлениях и подвергнуто более глубокому анализу. Прежде всего мы остановимся на следующем положении: наличность у человека какого‑либо отношения к своему прошлому или отсутствие его находится в самой тесной внутренней связи с тем – ощущает ли этот человек потребность в бессмертии или он остается равнодушным к мысли о смерти.
Вопрос о потребности в бессмертии считается в настоящее время очень устарелым и на него склонны смотреть несколько свысока. С проблемой, возникающей на основании этой потребности, разделываются непростительно легко не с одной только онтологической стороны, но и со стороны психологической. Один старается объяснить эту потребность в связи с верой в переселение душ. Его рассуждения сводятся к следующему: существуют состояния, которые человек переживает лишь первый раз в своей жизни, но которые вызывают в нем чувство, что они были им уже некогда пережиты. Второе объяснение представляет собою всеми принятый в настоящее время вывод из культа души (Тейлор, Спенсер, Авенариус). Но надо заметить, что подобное объяснение всегда и во всякое время было бы a priori отвергнуто. Только эпоха экспериментальной психологии может признавать его правильным. Мне кажется, что каждому мыслящему человеку должно представляться невозможным, чтобы вопрос, который вызвал столько горячих споров в силу своего кардинального значения для всего человечества, мог получить свое разрешение в виде вывода из силлогизма, посылками которого являются нечто вроде ночных видений умерших людей. Позволительно спросить, какие явления признана объяснить эта несокрушимая вера в бессмертие, которую разделяли Гете и Бах, какая «псевдо‑проблема» вырастает из той потребности в бессмертии, которой проникнуты последние квартеты и сонаты Бетховена? Жажда личного бессмертия должна иметь более глубокий источник, чем рационализм.
Этот источник находится в непосредственной связи с отношением человека к своему прошлому. В ощущении, в созерцании своего «я» в прошедшем лежит желание продолжить это ощущение и созерцание на дальнейшее будущее. Кто веско ценит свое прошлое, кто ставит свою внутреннюю духовную жизнь выше физической, тот не легко отдает эти ценности в руки смерти. Поэтому у гениальных людей, обладающих богатейшим прошлым, изначальная, самобытная потребность в бессмертии выступает с особенной силой и настойчивостью. Что подобная связь между жаждой бессмертия и памятью действительно существует, ясно из того, что весьма единодушно говорят о себе люди, которым удалось вырваться из когтей угрожавшей им смерти. С быстротой молнии проносится в их голове все их прошлое, хотя бы они в другое время очень много думали о нем, и в течение немногих секунд они вспоминают о таких вещах, о которых на протяжение десятков лет совершенно не думали. Так как ощущение того, что им предстоит, возрождает в сознании, опять‑таки путем контраста, все то, что теперь безвозвратно должно погибнуть.
Мы очень мало знаем о душевном состоянии умирающих. Нужно быть более чем обыкновенным человеком для того, чтобы узнать, что творится в душе умирающего. С другой стороны именно лучшие люди избегают смотреть, как умирают. Но совершенно ошибочно будет сводить внезапно пробуждающееся чувство религиозности у безнадежно больных к настроению, которое отражается у них в словах: «а все‑таки» или «так‑то оно так». Следует также признать поверхностным взгляд что мысль об аде, никогда серьезно не занимавшая умы людей, приобретает в минуту смерти такую силу, что человек не может умереть с ложью в душе. Именно это является самым главным: почему люди, проведшие самую бесчестную, лживую жизнь, внезапно ощущают в себе стремление к истине? Почему производит потрясающее впечатление даже на человека, который не верит в потустороннюю кару, тот факт, что другой человек умирает с ложью, с нераскаянным поступком? Почему упорство до последнего вдоха и за полное обращение перед смертью действовало на поэтов, как властный мотив к художественному творчеству? Вопрос об «эвтаназии атеистов», который так часто подымался в XVIII веке, не бессмыслица и не исторический курьез, как склонен думать Фридрих Альберт Ланге.
Обо всем этом я говорю только как о некоторой возможности или, вернее, догадке. Так как существует гораздо больше «гениальных» людей, чем истинных «гениев», то для меня несомненно, что эта количественная разница в дарованиях проявляется именно в тот момент, когда люди становятся «гениями». Для большинства людей этот момент совпадает с моментом смерти. Мы еще раньше указывали на то, что гениальные люди не представляют собою обособленной группы, которая резко отличается от всего прочего человеческого мира. И здесь мы видим, как прежние рассуждения наши совпадают с настоящими. Первое воспоминание детства человека никогда не бывает связано с каким‑нибудь внешним явлением, прерывающим прежний ход вещей. В жизни каждого человека должен наступить момент, когда вследствие внутреннего развития, внезапно и незаметно сознание приобретает такую степень интенсивности, что в этот момент глубоко врезается в память человека, а впоследствии, смотря по дарованию каждого отдельного индивидуума, к этому воспоминанию присоединяется целый ряд новых. Один этот факт в состоянии сокрушить всю современную психологию. Точно также различным людям необходимо разное число толчков для того, чтобы стать гениальными. По числу этих толчков, из которых последний совпадает с моментом смерти, можно классифицировать людей с точки зрения их дарования. Здесь я хочу отметить, как ошибочно мнение современной психологии, что в детстве сохраняется наибольшее число впечатлений. Но ведь для психологии человек не что иное, как простой регистрационный аппарат, который не обладает никакой внутренней, онтогенетической духовной жизнью. Нельзя смешивать пережитые впечатления с тем внешним чужим материалом, какой только заучивается. Несомненно, ребенок лучше запоминает этот материал, но объясняется это тем, что его не давит тяжесть душевных переживаний.
Психология, которая в таких кардинальных вопросах противоречит опыту, должна предпринять значительные поправки или окончательно измениться, Точка зрения нашего исследования представляет собой только слабый намек на онтогенетическую психологию или теоретическую биографию – дисциплины, которые рано или поздно вытеснят современную науку о человеческой душе. Всякая программа implicitie содержит в себе убеждение, взгляд. Каждой цели, к которой стремится воля, предшествуют известные представления реальных отношений. Название «теоретическая биография» должно точнее ограничить эту область от философии и физиологии. Вместе с тем оно призвано расширить область применения метода биологического исследования, которым последнее по времени направления психологической науки (Дарвин, Спенсер, Мах, Авенариус), то пользовалось односторонне, то слишком злоупотребляло. Задача этой новой науки дать ясное описание закономерного хода душевной жизни человека как чего‑то единого, цельного, начиная с момента рождения до самой смерти его, совершенно такое же описание, какое мы привыкли читать о рождении и всех фазах развития какого‑нибудь растения. Она должна быть названа не биологией, а биографией, так как основной целью ее является исследование непреложных вечных законов духовного развития человека. До сих пор историческое описание всякого рода имели дело только с идивидуальностями. Здесь же центр тяжести лежит в отыскании общих точек, типов. Психология должна превратиться в теоретическую биографию.
Все задачи современной психологии нашли бы свое разрешение в этой науке, и тогда осуществилась бы заветная мечта Вильгельма Вундта отыскать широкую, плодотворную основу для науки о человеческой душе. Смешно отчаиваться в возможности создания такой науки только потому, что современная психология ничего не в состоянии сделать для разрешения самых загадочных сторон нашей душевной жизни. Ведь она совершенно иначе понимает задачи и цели этой науки или, вернее, совсем их не понимает. Вот почему, несмотря на прекрасные исследования Виндельбанда и Риккерта, мы можем при новом разделении наук на «монотетические» и «идиографические» дисциплины, сохранить и миллевское подразделение наук на науки о природе и науки о духе.
Из развитой нами дедукции потребности в бессмертии, благодаря которой она оказалось в связи с непрерывностью памяти и благочестием, с непреложностью следует, что женщина совершенно лишена этой‑потребности. Из этого так же видно, насколько ошибочно мнение, наиболее распространенное среди людей, что положение о человеческом бессмертии является результатом страха смерти и физического эгоизма. Страх смерти одинаково присущ мужчинам и женщинам. Жажда бессмертия свойственна только мужчинам.
Попытка моя объяснить психологическую жажду бессмертия является скорее указанием на связь, существующую между ней и памятью, чем сводом из какого‑нибудь высшего положения. Очень легко убедиться, что подобная связь существует: чем больше человек живет своим прошлым, но не будущим, как привыкли думать, тем интенсивнее в нем жажда бессмертия. У женщин отсутствие этой жажды вполне соответствует отсутствию у нее благочестия к себе самой. Как у женщины отсутствие этих двух начал требует обоснования в каком‑нибудь одном более общем принципе, точно так же у мужчины существование памяти и жажда бессмертия требует отыскания какого‑нибудь общего корня. Все что было изложено до сих пор, являлось только указанием на то, каким образом жизнь в прошлом и ее высокая ценность соединяется в человеке с надеждой на потустороннее существование. Найти более глубокое ос‑нование этого взаимоотношения еще не входило в наши задачи. Пораприняться и за нее.
* * *
В качестве исходной точки выберем то определение, которое мы дали универсальной памяти гениального человека. Для него одинаково реально все: и то, что еще недавно имело место, и то, что давно уже успело исчезнуть. Из этого следует, что отдельное переживание не исчезает вместе с тем моментом, в течение котором оно длилось, что оно не связано с этим моментом времени, оно путем памяти как бы отрывается от него. Память превращает переживание в нечто временное. Память по самому понятию своему есть победа над временем. Человек в состоянии вспомнить прошлое только потому, что память освобождает его от разрушительного действия времени. Все явления природы суть функции времени, явления духа, наоборот, господствуют над временем.
Здесь мы останавливаемся перед затруднением, но затруднением мнимым. Как может память являться отрицанием времени? Ведь не будь у нас памяти, мы не имели бы никакого представления о времени. Ведь только воспоминанием о прошедших событиях мы приходим к мысли о том, что существует некоторое течение времени. Как можно утверждать, что одна вещь является противоположностью и отрицанием другой, если обе эти вещи неразрывно связаны между собою.
Затруднение это разрешается очень просто. Коль скоро новое существо, оно не должно быть непременно человеком, наделено памятью, оно уже не может быть втиснуто со своими переживаниями в поток времени. А если это так, то оно может сделать время предметом своего исследования, охватить его общим понятием, противопоставить себя ему. Если бы отдельное переживание было оставлено на произвол неудержимому течению времени, изменялось бы вместе со временем, как зависимая переменная со своей независимой, и никакая память не в состоянии была бы вырвать переживание из этот бурного потока, то тогда ясно, что понятие времени никогда не проникло ни в его сознание – сознание предполагает двойственность, не могло бы быть ни объектом, ни мыслью, ни представлением человека. Необходимо каким‑нибудь образом преодолеть время для того, чтобы узнать о нем, необходимо стоять вне времени, чтобы его понять. Это применимо не только к отдельному промежутку времени, но к общему понятию о времени. Точно также человек, охваченный какой‑нибудь сильной страстью, не в состоянии изучить и разобрать основные черты ее, необходимо прежде всего оторваться от ее главной основы – времени. Не будь ничего вневременного, не было бы и представления времени. Чтобы определить, что вневременное, вспомним только, что собственно память похищает, вырывает из когтей времени. Мы видели, что память сохраняет все, имеющее для индивидуума интерес или значение, короче говоря, все, что обладает для человека известною ценностью. Обыкновенно человек вспоминает о таких вещах, которые имели для него когда‑либо известную, часто совершенно неосознанную, ценность: эти ценность наделяется их вневременностью. Человек забывает о том, что так или иначе не ценилось им.
Ценность и есть это вневременное. И наоборот: ценность вещи тем более значительна, чем эта вещь менее подвержена влиянию времени. Она, по крайней мере, не должна являться функцией времени. В каждой вещи воплощается ценность постольку, поскольку она существует вне времени: только вневременные вещи положительно оцениваются. Это положение, конечно, еще не исчерпывает сущности ценности, больше того, оно даже не является общим и глубоким определением ее. Но оно представляет собою первый специальный закон всякой теории ценности.
Достаточно будет совершить беглый обзор некоторых явлений, чтоб убедиться в правильности выставленного положения. Люди очень мало придают значения убеждению, которое еще недавно родилось в сознании человека. Они вообще не считаются с мнением человека, взгляды которого находятся еще в процессе течения, изменения и т. д. Напротив, неутомимое постоянство всегда внушает нам уважение, даже в том случае, когда оно проявляется в неблаговидных формах жажды мести и упрямства. Оно чарующе действует на нас даже тогда, когда проявляется в безжизненных предметах. Вспомним только «аеге parennis» у поэтов и 'quarante siecis» египетских пирамид. Слава, которая выпала на долю человека, светлая память, которую он оставил по себе, все это обесценивается в наших глазах вместе с мыслью, что они преходящи. Разнообразные изменения, которые претерпевает на себе человек, тоже не являются предметом особенного восхищения для него. Правда, когда ему говорят, что он каждый раз проявляет себя с новой стороны, то он будет горд и доволен и этим свойством. Но причина этой гордости лежит в том постоянстве, в той закономерности, с какой проявляется в нем эта разносторонность. Для людей, которые устали жить, не существует никаких ценностей, они не видят ничего интересного для себя в упомянутом постоянстве. Сюда же относится боязнь вымирания рода и исчезновения имени человека.
Всякая социальная оценка, единственным выражением которой являются законодательные акты и договоры, уже с самого момента своего возникновения претендует на непреложность и полнейшую независимость от влияний времени, хотя бы обычай и повседневная жизнь наносит ли ей очень существенные изменения. Это относится и к тем правовым нормам, сила которых (по точному смыслу их) должна сохраниться в течение только определенного промежутка времени. Здесь время фигурирует в качестве величины постоянной, но не переменной, взависимости от которой непрерывно или с перерывами изменялась бы вся совокупность отношений. Этим обясняется тот факт, что вещь обладает тем большей ценностью, чем продолжительнее ее существование. Никто не подумает, что контрагенты особенно заинтересованы в предмете договора, если он заключен только на весьма короткое время. Точно такое же отношение проявляют к нему и сами контрагенты. Отсюда, несмотря на всевозможные обстоятельства, вечные подозрения и недоверие, с которым они относятся друг к другу. В выдвинутом нами ранее законе лежит единственное объяснение того факта, что человеческие мысли направлены далеко за пределы смерти. Потребность в наличности ценностей проявляется в общем стремлении освободить вещи от всякой зависимости от времени это стремление сказывается даже на таких отношениях, которые так или иначе изменяются «в связи со временем», например, на богатство и владение, на все, что мы привыкли называть «земными благами». В этом лежит глубокий психологический момент завещания, оставления наследства. Не забота о своих родных создала этот институт. И человек, лишенный семьи и родственников, составляет завещание. Более того: можно с уверенностью сказать, что делает это он с большей серьезностью и вдумчивостью, чем отец семейства, так как у него ведь больше риска совершенно исчезнуть с лица земли, из памяти других людей.
Великий политик и властелин, в особенности же деспот, власть которого кончается вместе с его жизнью, старается придать ей известную ценность. Этого он достигает только тем, что связывает эту власть с чем‑нибудь вневременным: кодексом, биографией (Юлий Цезарь) или всякого рода грандиозными просветительными учреждениями и коллективными научными работами, музеями и коллекциями, постройками из твердого камня (saxa loquntur) или, оригинальнее всего, созданием или упорядочением календаря. Кроме того, его мысль направлена на то, чтобы сохранить власть в течение всей своей жизни. Для этого недостаточно только обменяться договорами, которые взаимно связывают стороны. или заключить какой‑нибудь дипломатический брак, которым прочно укрепил бы соответствующие родственные отношения. Сообразно основной идее подобного стремления, необходимо устранить все то. что одним только существованием своим угрожает вечному, незыблемому продолжению этой власти. Так политик превращается в завоевателя.
Психологические и философские теории ценности оставили без всякого внимания категорию вневременности. Они, несомненно, находились под влиянием политической экономии и всячески старались внести нечто свое в эту область. Тем не менее я не думаю, чтобы закон, развитый нами, не нашел никакого применения в политической экономии только потому, что в этой сфере он представляется менее ясным и более сложным, чем в психологии. И с экономической точки зрения большой ценностью обладает тот предмет, который дольше может служить потребностям человека. Вещь, которая в состоянии просуществовать только каких‑нибудь четверть часа, можно, например, всегда купить значительно дешевле ее цены в поздний час перед наступлением ночи. Конечно, такой случай немыслим там, где установление прочной цены возвышает моральное значение торгового предприятия над случайными временными колебаниями. Я напомню только о тех многочисленных учреждениях, которые созданы для сохранения ценности предметов от разрушительного влияния времени: склады, амбары, погреба, музеи со служащими при них кустодами. Совершенно ошибочно определение психологов, которые под ценностью понимают то, что удовлетворяет человеческим потребностям. Ведь и каприз есть не что иное, как потребность (правда, ненужная), вместе с тем нет ничего более противоречащею понятию ценности, как каприз. Каприз вообще не знает ценности. Он вызывает желание обладать ценностью с тем, чтобы в следующий же момент ее уничтожить. Таким образом, момент длительности входит, как существенный признак, и понятие ценности. Даже те явления, которые по мнению многих могут быть объяснены только с помощью менгеровской теории «предельной полезности», вполне разрешимы с моей точки зрения (при этом я далек от мысли ввести какие‑либо новые точки зрения в политическую экономию). То обстоятельство, что вода и воздух лишены ценности, объясняется исключительно тем, что только индивидуализированные, оформенные вещи могут обладать положительной ценностью: только все оформенное можно превратить в нечто безформенное или даже совершенно разрушить, а потому, как таковое, не обладает длительностью. Можно придать определенную форму горе, лесу, равнине путем обработки или проведения границ, потому эти предметы даже в самом диком своем состоянии являются объектами ценности. Атмосферный же воздух или водную поверхность никак нельзя заключить в определенные границы, так как они подвержены закону диффузии и расширены в беспредельность. Если бы какому‑нибудь чародею удалось сжать атмосферный воздух, окружающий со всех сторон земной шар, на каком‑нибудь незначительном пространстве земли, подобно тому, как это сделал дух в одной восточной сказке, если бы кто‑нибудь собрал всю водную массу, покрывающую наш земной шар, в один резервуар, предотвратив испарение, вода и воздух приобрели бы определенную форму, а вместе с ней и ценность. Понятие ценности только тогда связано с вещью, когда есть хоть малейший повод беспокоится что эта вещь со временем может изменяться ибо ценность рождается из отношений ко времени, из противопоставления времени. Ценность и время взаимно обусловливают друг друга, как два соотносительных понятия. Здесь я позволю себе не говорить по вопросу о том, к каким глубоким последствия приводит нас подобный взгляд, настолько плодотворен он, даже для создания целого мировоззрения. Для нашей цели вполне достаточно знать, что там, где нет угрозы со стороны времени, отпадает всякий разговор о ценности. Хаос, если он даже вечен, может быть оценен только отрицательно. Форма и в невременность или индивидуация и длительность – два аналитических момента, впервые создающих ценность и ее обоснование.
Таким образом, мы разобрали этот кардинальный закон ценности в его применении, как в сфере индивидуально‑психологической, так и в сфере социально‑психологической. Теперь только мы можем вернуться к главному предмету нашего исследования и разрешить те основные вопросы, которые, хотя и являются исключительными для нашей работы, тем не менее остались до сих пор открытыми. Первое следствие, которое мы можем вывести из всего предшествовавшего изложения, – это то, что во всех сферах человеческой деятельности существует какая‑то потребность в невременности, волевое тяготение к ценности. Это именно тяготение, которое по своей глубине может быть без всякого опасения поставлено наряду со «стремлением к власти», совершенно отсутствует у индивидуальной женщины, по крайней мере в форме стремления к вневременности. В очень редких случаях женщины дают какие‑либо указания на дальнейшую судьбу имущества после их смерти: это лишний раз доказавает, что женщина лишена потребности в бессмертии. Ибо в завещании лежит дух чем‑то высшего, более общего. Именно это и является причиной, отчего люди так свято соблюдают волю завещателя.
Потребность в бессмертии есть только частный случай из того общего закона, что только вневременные вещи поддаются положительной оценке. В этом законе лежит связь упомянутой потребности с памятью. Память человека о разнообразных переживаниях пропорциональна тому значению, которое имели для него эти переживания. Как ни парадоксально они звучат, однако следует признать глубокую истину в словах: ценность, – это то, что создает прошлое. Только то, чему при‑дается значение положительной ценности, вырывается памятью из когтей времени. Отсюда следует, что психологическая жизнь, поскольку она рассматривается как положительная ценность, должна, как целое, подняться над категорией времени путем вечной длительности, простилающейся далеко за пределы физической смерти человека. Она ни в коем случае не должна быть только функцией времени. Этим мы уже несравненно ближе подошли к самому глубокому мотиву жажды бессмертия. Сознание того, что со смертью окончательно теряет значение наша ослепительная, яркая индивидуальная жизнь, которая таким образом превращается в бессмыслицу, – это сознание ведет нас к жажде бессмертия. Ту же мысль, только другими словами, выразил Гете Эккерману (4 февраля 1829 года).
Интенсивнее всех ощущает эту потребность бессмертия гений. Это свойство находится в самой тесной связи с другими качествами его природы, которые мы уже успели раскрыть. Память есть полнейшая победа над временем только в том случае, если она выступает в своей универсальной форме, как у универсального человека. Откуда следует, что гений один только и является человеком вневременности, по крайней мере, это является его идеалом. Он, как видно из его бесконечной, сильной жажды бессмертия, человек с интенсивнейшим стремлением к вневременному, с властным тяготением к ценности.
Но вот глазу представляется еще более удивительное совпадение. Вневременность гения обнаруживается не в одном только отношении к отдельным моментам его жизни. Она проявляется также в отношении к тому периоду времени, который считают его созданием и который называют «его временем». К последнему он de facto не имеет никакого отношения. Не время рождает гения, он не продукт времени. Очень мало чести делают гению, оправдывая его существование только временем, Карлейль вполне справедливо указал на то, как многие эпохи ждали гения, как сильно они в нем нуждались, а он все же не являлся. Появление гения должно остаться мистерией, от разрешения которой человек благоговейно должен отказаться. Так же, как причины появления гения не могут быть разрешены одним только временем и результаты его жизни не могут быть приурочены к определенному времени (это совпадение составляет вторую загадку). Произведения творчества гения живут вечно. Влияние времени на них ничуть не отражается, они делают гения бессмертным. Таким образом, можно говорить о вневременности гения в трояком отношении свойственная ему универсальная апперцепция в связи с тем фактом, что он всем своим переживаниям придает значение ценности, лишает эти переживания характера чего‑то временного, преходящего его появление в определенную эпоху не может быть объявлено характером этой эпохи, наконец, произведения его чувства не связаны ни в каком отношении со временем, ни с тем временем, которое совпадает с его существованием, ни с тем, которое предшествовало или следует за этим временем.
Здесь мне представляется счастливый случай ответить на один вопрос, который к моему великому изумлению до сих пор едва ли кем‑нибудь был задет. Вопрос этот заключается в том, существуют ли и среди животных (или растений) такие существа, которые по праву могли бы быть названы гениальными. В дальнейшем изложении мы постараемся обосновать целый ряд положений, которые решительно высказываются против подобного предположения. К тому же выдвинутые нами раньше критерии одаренности едва ли привели бы нас к открытию таких гениальных индивидуумов среди животных. Мы не отрицаем возможности существования талантов в мире животных, как возможны они среди людей, которые еще не сделались гениальными. Но мы имеем все основания полагать, что у них отсутствует та «искра Божия», о которой так много говорили до Мороде‑Тура, Ломброзо и Макса Нордау. Подобное отрицание за ними «искры Божией» не есть выражение ревности или робкого опасения за привилегии человека, нет, его можно обосновать очень вескими соображениями.
Чего только нельзя объяснить тем фактом, что гений впервые появился среди людей! Решительно все: весь «объективный дух», или другими словами, то, что один только человек среди других живых существ обладает историей.
Разве всю человеческую историю (конечно, духовную, но не например, историю войн) нельзя объяснить с помощью одного только факта появления гения, с помощью тех толчков, которыми он двигал вперед прогресс человечества, с помощью тех подражаний, которые вызывал он в обезьяноподобних существах? Разве не к этой причине нужно свести возникновение архитектуры, земледелия и, прежде всего, языка? Каждое слово было первоначально создано одним человеком, стоявшим выше окружающей его среды, факт, который можно наблюдать повсюду еще и в настоящее время (здесь, конечно, следует оставить в стороне названия технических изобретений). Да и как оно могло возникнуть иначе? Первоначально слова были «звукоподражательными». В них помимо воли творящего проникало нечто похожее на то душевное состояние, в котором находился человек, произносивший их. Все слова вообще были первоначально тропами, так сказать, звукоподражаниями второго порядка, метафорами, сравнениями: прозы не существовало, всякая проза была поэзией. Таким образом, большинство гениев совершенно исчезло для нас. Стоит только подумать о пословицах, даже самых тривиальных в настоящее время, как, например, «рука руку моет». Да, ведь это много лет назад произнес впервые какой‑нибудь гениальный человек! Сколько различных цитат из классических авторов, сколько слов Христа кажутся нам какими‑то пословицами, не связанными в своем происхождении с каким‑нибудь человеком, сколько труда нам стоит прийти к той мысли, что нам знаком автор этих выражений. Поэтому ошибочно говорить о «мудрости языка», о преимуществах и удачных выражениях французской речи. Как создателем «народной песни», так и создателем языка является далеко не народная масса. Такими взглядами мы проявляем свою неблагодарность к отдельным людям с тем, чтобы незаслуженно расхваливать народ. Гений, проявивший свое творчество в сфере языка, благодаря своей универсальности не принадлежит к той ациональности, из которой он произошел и на языке которой он выразил свою духовную сущность. Известная национальность оценивает сущность своих гениев и таким образом составляет себе некоторое понятие идеала. Но этот идеал является путеводной звездой, конечно, для других, а не для самого гения. По тем же соображениям мы рекомендовали бы побольше осторожности во всех тех случаях, когда психологию языка относят без всяких предварительных исследований к принадлежностям психологии народов. В языке кроется поразительная мудрость потому, что он является созданием отдельных выдающихся людей. Если такой глубокий мыслитель, как Яков Беме, всецело предался научным изысканиям в области этимологии, то ведь этот факт сам по себе имеет гораздо большее значение, чем ему приписывает какой‑нибудь историк философии. От Бэкона до Фрица Маутнера критикой языка занимались только плоские умы.
Для гения язык – не предмет критики, а творчество. Он создает язык, как и все другие духовные ценности, которые составляют истинную основу культуры, «объективный дух». Отсюда ясно, что вневременный человек – это тот, который создает историю. Только люди, стоящие вне причинной цены исторических явлений, могут создать историю. Ибо только они стоят в неразрывной связи с абсолютно вневременным, с ценностью, которая дает их произведениям непреложное вечное содержание. Всякое явление, входящее как составная часть в человеческую культуру, входит в нее под видом вечной ценности.
Если мы воспользуемся данным нами масштабом гениальности, то мы без особенного труда разрешим сложный вопрос о том, кому следует приписать гениальность и кому следует в ней отказать. Наиболее популярный взгляд, который имеет в рядах своих сторонников Тюрка и Ломброзо, видит гениальность во всяком интеллектуальном или материальном произведении, которое по своим достоинствам превосходит средние произведения человеческом ума. С другой стороны, теория Кантa и Шеллинга обладает в сильной степени характером исключительности. Она видит гениальность только в творческом инстинкте художника. Необходимо признать, что правда лежит между этими двумя взглядами. Титул гения следует приписать только великим художникам и великим философам (к ним я причисляю наиболее редких гениев, творцов религиозной догмы. Но на этот титул не имеют права ни «великий человек дела», ни «великий человек науки».
«Люди дела», знаменитые политики и полководцы могут, пожалуй, обладать некоторыми чертами, присущими также гению (например совершенное знание людей, поражающая память). Наше исследование еще вернется к вопросу о психологии этих людей. Но признать их гениями может только тот, кто ослепляется блеском внешнего величия. Гений именно отличается внутренним, духовным величием, он не знает величия, которое проявляется только во вне. Истинно великий человек обладает глубоким пониманием категории ценности, между тем как политику‑полководцу доступно только понятие власти. Гений стремится придать власть понятию ценности, политик – придать ценность понятию власти (вспомните о различных сооружениях, предпринимаемых императорами с этой целью). Великий полководец, великий политик, выступают из хаоса различных отношений, как феникс, который должен мгновенно исчезнуть. Великий император или великий демагог единственные люди, которые живут исключительно настоящим. Он не мечтает о каком‑нибудь лучшем, более ярком будущем. Его мысль не уносится также в глубь прошлого. Свое существование он связывает непосредственно с данным моментом и не стремится к «одолению времени» теми двумя способами, которые единственно возможны для человека. В своем творчестве гений старается свергнуть с себя зависимость от конкретных условий данного времени. Для политика или полководца эти условия – вещь «an in‑id fur sich», направление их деятельности. Таким образом, великий император – явление природы, а великий мыслитель стоит вне этой природы, он – овеществление духа. Подвиги «людей дела» бесследно исчезают с лица земли вместе с этими людьми, а иногда еще раньше; только хроника времени регистрирует эти подвиги в их бесконечной смене. Император не создает ничего такого, что содержало бы в себе вечную, простирающуюся на целые тысячелетия ценность, ибо таковы только произведения гения. Он и никто другой творит историю, так как стоит вне действия ее законов. Великий человек имеет историю. Император же – предмет истории. Великий человек дает эпохе определенный характер. Наоборот, время налагает определенный отпечаток на характер императора – и уничтожает его.
Так же мало прав на титул гения имеет как человек великой воли, так и великий ученый, если он одновременно не является и великим философом. Носи он даже имя Ньютона или Гаусса, Линнея или Дарвина, Коперника или Галилея – безразлично, этого права у него нет! Ученые не универсальны, ибо существует наука об определенном предмете или определенных предметах. Этого нельзя объяснить «все прогрессирующей специализацией», которая лишает нас возможности «все знать». И среди ученых XIX и XX вв. существуют люди, обладающие полиисторией в той же степени, как Аристотель и Лейбниц. Я напомню здесь имена двух ученых: Александра фон Гумбольдта и Вильгельма Вундта. Этот недостаток лежит гораздо глубже в сущности всякой науки и в природе самих ученых. Восьмая глава разрешит последний остаток, остающийся открытым в этом вопросе. Но мне кажется, что мы уже здесь пришли к тому положению, что даже самые выдающиеся ученые не обладают той всеобщностью, которая свойственна была философам, стоявшим уже на границе гениальности (Фихте, Шлейермахер, Карлейль и Ницше). Какой ученый когда‑либо непосредственно понимал все, всех людей, всевозможные вещи? Больше того! Какой ученый когда‑либо проявлял хотя бы возможность постижения всего этого в себе и вне себя? Ведь замена этого непосредственного провидения, постижения всех вещей и является исключительной задачей тысячелетней научной работы.В этом лежит основание того, что люди науки являются «специалистами». Человек науки, если он только не философ, не знает той непрерывной, все в себе сохраняющей, ничего не забывающей жизни, которая является достоянием гения: именно в силу отсутствия в нем универсальности. Наконец, исследования ученого всегда связаны с общим развитием науки в его время. Он берет знания своего времени в определенном количестве и форме, умножает их и изменяет, а затем передает полученные им результаты будущему. Но и его исследования длительно сохраняются только в качестве книг на библиотечных полках: многое из них выбрасывается, многое дополняется, как недостающее, но они не являются вечными ценностями, созданиями, не подлежащими исправлению ни в одном пункте. От великих же философских систем, как от великих произведений художественного творчества, веет чем‑то непреложным, неизменным, вырастает миросозерцание, в котором прогресс человеческой культуры ничего не в состоянии изменить. Чем значительнее индивидуальность творца данной системы, тем больше он имеет сторонников во все времена существования человечества. Есть платонисты, аристотельянцы, спинозиты, берклианцы, есть, наконец, еще в настоящее время сторонники Бруно, но вы нигде не найдете галилеянцев, гельмгольцистов, птолемеистов и коперниканцев. Отсюда видно, какая бессмыслица говорить о «классиках точных наук» или о «классиках педагогики». Ведь подобное словоупотребление искажает значение этого слова, когда мы говорим о классических философах или классических художниках.
Великий философ носит титул гения вполне заслуженно и с большой честью. И если философ вечно скорбит о том, что он не художник (именно таким путем он собственно становится эстетиком), то художник не в меньшей степени завидует упорной и настойчивой силе абстрактного систематического мышления философа. Вполне понятно, что они выдвигают такие проблемы, как Прометей и Фауст, Просперо и Кипри‑ан, Апостол Павел и «Пензерозо». Поэтому, кажется, и художник, и философ имеют в одинаковой степени право на почет. Ни одному не следует отдавать предпочтение пред другим.
И в области философии не следует особенно усиленно раздавать титул гения, как это было до сих пор. В противном случае моя работа заслуженно понесет упрек в узкой партийности против «положительных наук». Я далек от подобного рода партийности, тем более, что в первую голову она обратилась бы против меня и большей части моем труда. Нельзя назвать Анаксагора, Гейлинкса, Баадера, Эмерсона гениальными людьми. Ни шаблонная глубина (Анжело Силезий, Филон Якоби), ни оригинальная плоскость (Кант, Фейербах, Юм, Гербарт, Локк, Карнеад) духа не в состоянии решить вопрос о применении понятия гениальности. История искусства, как и история философии полны в настоящее время самых превратных ценностей. Совершенно другое дело представляет собою история такой науки, которая беспрерывно подвергает испытанию правильность своих выводов и выдвигает все новые ценности сообразно объему поправок, введенных в нее. История науки совершенно пренебрегает личностью своих самоотверженных борцов. Ее целью является система сверхиндивидуального опыта, из которого отдельная личность совершенно исчезает. В преданности науке лежит поэтому высшая степень «самоотречения», этой преданностью отдельный человек отказывается от вечности.
Чем пластичнее, чем более оформлен комплекс ощущений, тем его легче воспроизвести. Ясность сознания есть первое условие воспоминания. Способность сохранить в памяти испытанное ощущение прямо пропорциональна интенсивности сознания в момент ощущения. «Этого я никогда в жизни не забуду», «я буду помнить всю свою жизнь», «это никак не может исчезнуть из моей памяти»– так говорит человек о таких явлениях, которые его особенно сильно взволновали, о таких моментах, которые обогатили его разум новым наблюдением. Но если сама возможность воспроизвести известные состояния сознания стоит в прямом отношении к их расчлененности, то ясно, что не может существовать никакого воспоминания об абсолютной гениде.
Так как одаренность человека растет вместе с расчлененностью всех его переживаний, то отсюда непосредственно следует, что тот человек вспомнит с особенной отчетливостью все свое прошлое, все, о чем он когда‑либо думал, что видел и слышал, что чувствовал и ощущал, кто духовно богаче и одареннее. Вместе с тем его воспоминания о фактах минувшей жизни будут обладать большей достоверностью и живостью. Универсальная память о всем пережитом поэтому является наиболее верным и самым общим признаком гения. К тому же этот признак очень легко обосновать. Большой популярностью, особенно среди кафересторанных литераторов, пользуется взгляд, что люди творчества совершенно лишены памяти, так как они создают все новое. Так думают, вероятно, потому, что именно в памяти лежит единственное условие творчества, условие, которому творцы вполне удовлетворяют.
Положение необъятности и живости памяти у гениальных людей является для нас догматическим выводом теоретической системы, лишенным пока нового подтверждения данными опыта. Это положение, конечно, нельзя опровергнуть тем доводом, что гимназический курс истории или неправильные греческие глаголы очень быстро забываются и генинальными людьми. Не воспоминание пройденного, а память о пережитом – вот предмет наших рассуждений. То, что изучается для экзаменов, остается в памяти в самой незначительной своей части, именно в той, которая вполне соответствует специальному таланту школьника. Благодаря этому станет вполне понятным, что у маляра может быть лучшая память на цвета, чем у величайшего философа. У самого ограниченного филолога лучшая память о давно заученных аористах, чем у его коллеги, гениальнейшего из поэтов. Тот факт, что экспериментальная психология испытывает память человека, заставляя его заучивать всевозможные буквы, многозначные числа или бессвязные слова, самым беспощадным образом обнаруживает всю свою безнадежность и беспомощность. Эта беспомощность особенно ярко сказывается у людей, которые. вооружившись целым арсеналом электрических батарей и сфигмографических аппаратов, не переставая кричать о «точности» своих бесконечно‑скучных опытов, заявляют притязание на авторитетное слово in rebus psychlogicis. Но все эти попытки имеют так мало общего с той памятью, которая вмещает в себе сумму переживаний целой человеческой жизни, что невольно задаешься вопросом, имеют ли эти кропотливые экспериментаторы вообще какое‑нибудь представление об этой особой форме памяти или даже о психической жизни. Упомянутые исследования применяют к разнообразнейшим модам одинаковую мерку, благодаря чему все индивидуальное совершенно сглаживается. Они как бы умышленно отвлекаются от самого ядра индивидуума и рассматривают его как хороший или плохой регистрационный аппарат. Несомненно, глубокая мысль лежит в том, что в немецком языке слова «bеmеrкеn» и «mеrкеn» одного и того же корня. То, что возбуждает внимание вследствие естественной созданности своей, – запоминается. То, о чем мы вспоминаем, первоначально должно было вызвать интерес к себе, если же мы что‑нибудь забыли, то ясно, что мы в этом обстоятельстве принимали самое ничтожное участие. У религиозного человека прочнее всего врезываются в память религиозные учения, у поэта – стихи, у мистика чисел – числа.
Здесь можно вернуться к содержанию предыдущей главы и обосновать особую твердость памяти у гениальных людей еще другим путем. Чем гениальнее человек, тем больше он вмещает в себе человеческих типов и человеческих интересов, это в свою очередь предполагает и значительные размеры его памяти. В общем, для всех людей одинаково открыта возможность «перцепировать» явления окружающей среды, но большинство «апперцепирует» из бесконечного множества явлении только бесконечно малую часть их. Для гения идеалом является такое существо, у которого число «апперцепции» равно числу «перцепции Такого существа в действительности нет. С другой стороны, не существует также человека, который ограничился бы одними „перцепциями“ и никогда не „апперцепировал бы“. Уже по одному этому должны существовать всевозможные степени гениальности, в крайнем случае, нет ни одного мужчины, который абсолютно был бы лишен гениальности. Все же совершенная гениальность остается идеалом. Нет человека, совершенно лишенного апперцепции, как нет человека с универсальной апперцепцией (которую мы впоследствии отождествим с совершенной гениальностью). Апперцепция, как усвоение, пропорциональна памяти, как обладанию, в смысле объема и твердости ее. Так тянется непрерывный ряд ступеней от человека, живущего отдельными бессвязными моментами, лишенными для нет всякого значения, такого человека в действительности нет, к человеку, который живет непрерывной жизнью, оставляющей в его памяти след на вечные времена (так интенсивно он все воспринимает!). Такого человека в действительности тоже нет: даже величайший гений гениален не во все периоды своей жизни.
Первым подтверждением этого взгляда о непреложном соотношении между памятью и гениальностью, как и изложенной здесь дедукции из этого взгляда, может служить неимоверная память, которую проявляют гениальные люди по отношению к мелочам, к самым второстепенным сторонам какого‑либо явления. При универсальности их природы все обладает для них одинаковым, часто для них самих не ясным значением. А потому всевозможные детали само собою неизгладимо запечатлеваются в их памяти, врезываются в нее без особых усилий, без особенной внимательности со стороны. Мы уже здесь обратим наше внимание на ту мысль, которая впоследствии будет глубже разработана, что гениальный человек в разговоре о давно минувших событиях никогда не скажет, например, «это неправда», не скажет ни себе, ни кому‑либо другому. Правильнее было бы думать, что для него нет ничего такого, в чем он не ощущал бы известной степени достоверности именно потому, что он восприимчивее всех прочих людей к различным изменениям предметов, происшедшим в процессе их жизни.
В качестве верного средства испытать дарование какого‑либо человека можно порекомендовать следующее: в течение более или менее продолжительного времени избегать всяких встреч с ним, и при первой после этого перерыва встрече завязать разговор, близко касающийся содержания встречи, происшедшей до перерыва. Уже с самого начала можно будет заметить, как живо сохранил он в своей памяти все подробности ее, как сильно и отчетливо он воспринял ее. Сколько фактов собственной жизни теряет из памяти своей бездарность, в этом каждый может убедиться на себе. Вы можете иметь с бездарными людьми самое продолжительное и тесное общение, но уже через несколько недель они о всем этом забывают. Можно найти людей, которые в течение одной и двух недель имели с вами какое‑нибудь одно общее дело – через несколько лет они уже ничего не в состоянии вспомнить. Правда, путем самого подробного изложения всего того, о чем идет речь, путем самого старательного описания прежнего положения во всех его деталях можно, наконец, вызвать самые туманные проблески памяти о совершенно забытом. Этот опыт навел меня на мысль, что теоретическое положение о недопустимости полного забвения можно доказать не только состоянием гипноза, но и эмпирически тем, что мы воскрешаем в памяти человека представления, которые он в свое время действительно воспринял.
Центр тяжести, таким образом, лежит в том, много ли мы должны рассказать человеку из его жизни, из того, что он говорил, слышал видел, чувствовал, сделал, и чего теперь он не вспомнит. Здесь мы впервые подошли к критерию дарования, который легче подвергнуть испытанию со стороны других, так как он не требует наличности творческой деятельности человека. Каким широким применением он пользуется в сфере воспитания, об этом мы здесь особо говорить не будем. Он одинаково важен как для родителей, так и воспитателей.
От памяти, естественно, зависит и мера того, насколько люди в состоянии подметить сходства и различия. Особенно развита эта способность у тех людей, которые все свое прошлое содержат в своем настоящем, которые сводят все моменты своей жизни к известному единству и сравнивают их друг с другом. Именно эти люди особенно удачно схватывают всевозможные сходства, пользуясь принципом tertium comp‑arationis, о котором преимущественно и идет речь. Из своего прошлого они извлекают то, что имеет наибольшее сходство с настоящим, каждое из этих переживаний обладает у них до того ярко выраженной индивидуальностью, что от их взора не ускользнут ни сходства, ни различия между ними, а потому события далекого прошлого успешно борются с действием времени и отчетливо сохраняются в памяти. Недаром видели в прежнее время в богатстве красивых сравнений и образов исключительную принадлежность поэтов. Люди читали и перечитывали любимые сочинения Гомера, Шекспира и Клопштока или с нетерпением ждали их в самом чтении. Но, кажется эти времена давно прошли после того, как Германия, впервые в течение 150 лет, осталась без великого поэта и мыслителя, когда скоро уже не найдется человека, который бы не «написал» чего‑нибудь. Теперь такие сравнения уже не ищут, да если бы даже и стали искать, то едва ли бы нашли. То время, которое видит лучше свое выражение в неясных, туманных настроениях, философия которого всецело свелась к «бессознательному» – не есть время великих людей. Ибо великий человек – это сознание, перед которым рассеивается туман бессознательного, как под лучами солнца. Проявись в наше время хотя одно яркое сознание, о, как быстро расстались бы мы с нашим искусством настроений, которым мы так гордимся! В полном сознании, которое в переживаниях настоящего вмещает переживания прошлого, кроется фантазия – условие философского и художественном творчества.
Сообразно этому совершенно неверно, будто у женщин фантазия богаче, чем у мужчин. Опыты, которые говорят в пользу более живого воображения женщин, всецело взяты из сферы их фантастической половой жизни. Следствия же, которые действительно можно было бы вывести из этих опытов, еще не соответствуют настоящей стадии нашего изложения, а потому мы их пока оставим.
Правда, существуют более глубокие причины того, что женщина совершенно лишена всякого значения в истории музыки. Тем не менее мы тут же можем указать на ближайшую причину: отсутствие фантазии у женщины. Для музыкального творчества необходимо обладать гораздо большей фантазией, чем фантазия самой мужественной из женщин. Оно требует фантазии в большей степени, чем художественная или научная деятельность. Ведь нет ничего в природе или в чувственной эмпирии, что соответствовало бы музыкальной картине. Музыка стоит как бы вне всяких аккордов и мелодий, так что в этой области человеку самостоятельно приходится создавать и основные элементы. Всякая другая область искусства имеет более непосредственное отношение к эмпирической реальности. Более того, родственная музыке (взгляд, который далеко не все разделяют) архитектура имеет дело с материей даже в самых первоначальных стадиях своих, хотя она имеет то общее с музыкой, что свободна от всякого подражания природе (пожалуй, еще в большей степени, чем музыка). Поэтому архитектура – занятие мужчины, женщина архитектор– это представление, вызывающее в нас живейшее чувство сострадания.
Этим объясняется «одуряющее» действие музыки на композиторов и исполнителей, о котором мы так часто слышим (особенно когда речь идет о чистой инструментальной музыке). Ведь обоняние приносит нам гораздо больше пользы в смысле познания чувственного мира, чем содержание музыкального произведения. Эта абсолютная независимость музыки от внешнего мира, который мы видим, ощущаем, обоняем, делает последнюю совершенно неподходящей для того, чтобы служить средством выражения существа женщины. Эта особенность музыкального искусства доказывает, что композитор должен обладать наиболее развитой фантазией. Этим также объясняется и тот факт, что человек, творящий мелодии (весьма возможно, что они навязываются ему против его воли), вызывает в нас больше удивления, чем поэт или скульптор. Очевидно, «женская фантазия» сильно отличается от мужской, если ни одна женщина не приобрела в музыке такого значения, как, например, Анжелика Кауфман приобрела в живописи.
Где дело идет о мощной формировке материала, там женщина лишена всякой творческой деятельности. Ни в музыке, ни в архитектуре, пластике и философии – нигде в этих областях женщина не умела себя проявить. В тех областях, где робкие, мягкие переходы чувства играют известную роль, как, например, в живописи и поэзии, расплывчатой псевдомистике и теософии – там они искали поля деятельности – и нашли. Отсутствие творчества в вышеприведенных областях искусства находится в тесной связи с недифференцированностью психической жизни женщины. Под этим мы понимаем, например, в музыке, наибольшую тонкость и расчлененность ощущений. Нет ничего более определенного характеристического, индивидуального, чем мелодия, ничего, что сильнее ощущало бы на себе действие нивелировки. Поэтому песнь вспоминается легче, чем разговор, ария легче, чем речитатив, потому‑то так трудно изучить разговорное пение вагнеровских опер. Мы остановимся несколько дольше на этой области, так как здесь менее возможны возражения со стороны феминистов и феминисток. Женщина только в очень недавнее время получила доступ к этой области, а потому рано требовать от нее чего‑либо существенного. Певицы и исполнительницы виртуозы были всегда, даже в классической древности. А все‑таки…
Занятие женщин живописью, довольно распространенное в прежние времена, за последние 200 лет получило особенно широкое развитие. Известно всем, сколько девиц учатся живописи и рисованию, не питая к этому особенном влечения. Таким образом и в этой области нет безжалостного изгнания женщины. Она имеет полнейшую внешнюю возможность себя проявить. Если же, несмотря на это, существует очень мало женщин – живописцев, которые занимали бы выдающееся положение в истории этого искусства, то факт этот объясним только с точки зрения внутренних причин. Женская живопись и гравирование может иметь для женщин значение элегантного, изящного рукоделья. При этом они, кажется, лучше усваивают чувственный, телесный элемент красок, чем духовную, формальную сторону линий. В этом, без сомнения, кроется причина того, что только отдельные художницы, но не рисовальщицы, пользуются некоторым значением. Способность придать хаосу определенную форму – это способность мужчины, которому дана всеобъемлющая апперцепция и всеобъемлющая память – эти существенные черты мужского гения.
Я очень сожалею, что мне так часто приходится прибегать к слову «гений». Этим словом я как бы замыкаю определенный круг людей и резко отделяю от других, которым не дано быть гениальными, т.е. делаю то же, что и государство, которое из финансовых соображений выделяет в особую группу только людей определенного годового дохода. Слово «гений» изобрел, вероятно, человек, который меньше всего заслуживал этого названия. Великим людям свойство гениальности не представляется ничем особенным. Им придется долго размышлять над тем обстоятельством, что существуют и «негениальные» люди. Весьма удачно по этому поводу заметил Паскаль: «Чем оригинальнее человек, тем больше оригинальности он находит в других людях». Любопытно сопоставить с этим слова Гете: «Возможно, что только гений в состоянии хорошо понять гения».
Существует, вероятно, очень мало людей, которые в жизни своей никогда не были «гениальными». Если же, паче чаяния, этого никогда не было, то следует объяснить это отсутствием подходящего случая: сильной страсти или сильного горя. Достаточно было бы им пережить что‑нибудь с некоторой интенсивностью, без сомнения, способность переживать определяется чисто субъективными моментами, и тем самым они были бы хотя и временно, «гениальны». Склонность к поэтическому творчеству во время первой любви всецело относится сюда. И истинная любовь – дело случая.
Не следует забывать, что самые обыкновенные люди в состоянии сильного возбуждения находят иногда такие слова, существование которых мы у них никогда не предполагали. Большая часть того, что мы обозначаем просто словом «удачное выражение» как в поэзии, так и прозе, покоится на том (вспомните наши замечание о процессе просветления), что более одаренный человек предлагает свою мысль уже в просветленном, расчлененном виде, в то самое время, когда мысль другого, менее одаренного человека, находится еще только в состоянии гениды или близко от нее. Процесс просветления только сокращается «удачным выражением», найденным другим человеком. Отсюда – наше удовольствие по поводу всякого «удачного слова», даже когда оно найдено другим. Если два неодинаково одаренных субъекта переживают одно и тоже, то у более одаренного это переживание достигает такой интенсивности, что оно приближается вплотную к «порогу словесной речи». У менее одаренного этим процесс облегчения только облегчается.
Если бы верен был взгляд, пользующийся колоссальной популярностью, что гениальные люди отделены от негениальных толстейшей стеной, через которую ни один звук не мог бы проникнуть из одного царства в другое, то следовало бы заключить, что негениальный человек никогда не будет в состоянии понять гениального, что произведения гения должны быть лишены всякого, даже самого ничтожного, влияния на негениального человека. Все наши культурные надежды должны сосредоточиться на одном только желании: чтобы это было не так. И в действительности так никогда и не бывает. Разница лежит в меньшей интенсивности сознания, она – разница количественная, но не принципиальная, качественная.
И наоборот. Мы видим очень мало разумного смысла в том, что люди мало ценят или же совершенно не считаются с мнением молодых людей только потому, что они обладают менее значительным опытом, чем старики. Есть люди, которые не усвоят ни одного ценного опыта, если б они жили даже тысячу лет и больше. Такое отношение имеет смысл только к людям, одинаково одаренным.
Гениальный человек уже с самого детства живет самой интенсивной жизнью. Чем он гениальнее, тем дальше заходит его воспоминание о детстве, иногда, хотя в редких случаях, оно простирается до третьего года его жизни. Обыкновенный же человек в состоянии воспроизвести в своей памяти только события более зрелого своего возраста. Я знаю людей, которые могут вспомнить лишь события, имевшие место только на восьмом году их жизни, а о своей предыдущей жизни знают только то, что им другие рассказывали. Несомненно существуют и такие люди, у которых первое интенсивное переживание относится к более позднему периоду их жизни. Всем этим я не хочу еще сказать, то гениальность двух людей определяется исключительно тем, что один помнит себя в раннем детстве, в то время, как другой начинает себя помнить с двенадцати лет. Но в общем и целом это правило всегда подтверждается.
Без сомнения, и у гениального человека протекает известное количество времени от того момента, к которому относится его первое детское воспоминание, до того момента, когда он вспоминает решительно все, когда он окончательно становится гением. Большинство людей просто забывают значительную часть своей жизни. Многие даже утверждают, что бы не существовало ни одного человека, из всей их жизни за все это время для них как им представляются только отдельные моменты, изолированные пункты, резкие остановки на пути. Если же спросить их о чем‑нибудь другом из прошедшей жизни, то они знают или, вернее, поспешно определяют, что им тогда‑то было столько‑то лет, занимали такое‑то положение, жили там‑то и получали столько‑то жалования. Но стоит большого труда восстановить все прошлое из общей совместной жизни. Можно в таком случае без малейшего колебания признать этого человека бездарностью. По крайней мере мы имеем право не признавать его гениальным.
Если бы мы обратились с просьбой к большинству людей написать автобиографию, то этим самым поставили бы большую часть из них в самое затруднительное положение: ведь очень немногие могут дать ответ на вопрос, что они вчера делали. У большинства людей память функционирует скачками, с помощью случайных ассоциаций. Впечатление, воспринятое гениальным человеком, долго пребывает в его сознании. Он вообще находится под властью впечатлений. С этим в непосредственной связи находится тот факт, что гениальные люди страдают, по крайней мере временами, навязчивыми идеями. Психическое содержание обыкновенного человека можно сравнить с целой системой колокольчиков, расположенных на близком расстоянии друг от друга: один колокольчик звучит, когда в нем ударяет волна, исходящая от другого… Звучит только несколько мгновений. Гений же – это колокол, который после удара далеко разглашает свой явственный звон и приводит в движение всю окружающую его систему, иногда звучит в течение всей своей жизни Подобного рода движение у гениального человека может иметь самый незначительный, даже смешной повод, который целыми неделями неотступно преследует, причиняя ему нестерпимые муки. Вот в этом, действительно, лежит аналогия безумия.
По приблизительно одинаковым основаниям чувство благодарности является одной из наиболее редких добродетелей человека. Он, правда, помнит, какую именно услугу оказал ему такой‑то человек, но он никак не в состоянии вспомнить степень интенсивности нужды, которую он ощущал, чувство освобождения, которое испытал при удовлетворении этой нужды. Если недостаток памяти и ведет к неблагодарности то и одна только память не может привести человека к чувству благодарности. Для этого необходимо еще одно особое условие, которое не входит в область разбираемого вопроса. Из соотношения между дарованием и памятью, соотношения, которого совершенно не признавали, так как искали его не там, где его собственно можно было найти: в воспоминаниях о своей прошлой жизни, можно вывести еще одно значение. Поэт, который чувствует необходимость написать какое‑нибудь произведение, не имея определенного плана, определенных мыслей, не нажимая педали для создания своего настроения, музыкант, на которого творческий стих напал с той силой, что он против своей воли должен творить, хотя бы в данный момент чувствовал большое влечение к отдыху и сну: они всю жизнь будут помнить все то, что создано, но не выдумано ими в данный момент. Композитор, который не помнит ни одного своего произведения, поэт, который должен «выучить наизусть» свое стихотворение для того, чтобы его запомнить, как это думает Сикст Бекмессер о Гансе Саксе, то можно наверное сказать, что они и не создали ничего истинно великого.
Прежде чем применить найденные выводы к духовному развитию полов, мы остановимся на одном различии между отдельными формами памяти. Отдельные моменты жизни гениального человека хранятся в его памяти не в виде изолированных точек, разъединенных представлений, которые настолько отличаются друг от друга, как, например, цифра 1 от цифры 2. Самонаблюдение обнаруживает тот факт, что, несмотря на существование сна, на ограниченность нашего сознания, на все пробелы памяти, – самые разнообразные переживания наши весьма загадочным образом объединяются в нашем сознании. События не следуют друг за другом, подобно тиканью часов, а сливаются в одном общем потоке, в котором нет перерывов. У негениального человека мало таких моментов, которые из пестрого разнообразия соединились бы в нечто замкнутое, непрерывное, течение его жизни подобно ручейку. Жизнь гения– это могучий поток, в котором стекаются самые далекие воды, которые с помощью универсальной апперцепции принимает в себя все отдельные моменты, не выбрасывая наружу ни одного. Это единственная непрерывность, которая одна только убеждает человека в том, что он существует, необъятная у гения, ограниченная в пределах отдельных моментов у среднего человека, совершенно отсутствующая у женщины. Женщине представляется ее прошлая жизнь не в виде неудержимого, непрерывного порывания и стремления, а в виде отдельных, совершенно разъединенных пунктов.
Что это за пункты? Это именно те, к которым Ж по своей природе питает особенный интерес. Вопрос о том, на что именно простирается этот интерес, мы выяснили уже во второй главе. Кто вспомнит выводы этой главы, того не удивит следующий факт.
Ж располагает вообще только одним классом воспоминаний; эти воспоминания связаны с половым влечением и размножением. Она помнит о своем любовнике и ухаживателе, о своей брачной ночи, о своих детях, как и о своих куклах, о всех цветах преподнесенных ей на балах, о цене, числе и величине букетов, о всякой спетой ей серенаде, о всяком стихотворении, которое, как она воображает, посвящено ей, о каждой фразе мужчины, который импонирует ей, и прежде всего она с особенной отчетливостью, вызывающей в равной степени изумление, помнит каждый без исключения комплимент, который был ей сделан когда‑либо в жизни.
Это все, о чем истинная женщина может вспомнить из всей своей жизни.
Чего человек никогда не забывает, чего никак не может подметить это служит надежным средством познания существа и характера его. В дальнейшем мы дольше остановимся на вопросе о том, каково значение того факта, что Ж располагает только этими воспоминаниями. Та памятливость, которую женщины проявляют с самого детства к выражениям почета, чести и обходительности, чревата самыми важными последствиями для решения нашего вопроса. Я прекрасно понимаю те возражения, которые мне могут выставить против подобного ограничения женской памяти сферой половой жизни и жизни рода я уже предвижу грозный поход женских школ против меня. На все это можно будет ответить только впоследствии. Здесь же я опять напомню, что под памятью, которая является действительным орудием психического познания индивидуальности, можно понимать память о пройденном только тогда, когда пройденное вполне совпадает с пережитым.
Факт отсутствия непрерывности в психической жизни женщины может быть доказан только в дальнейшем. Эту непрерывность не следует рассматривать как спиритуалистический или идеалистический тезис введенный в целях исследования. В ней нужно видеть определенный психологический факт, приложение, так сказать, к теории памяти. Кроме того необходимо принять ясное и определенное отношение к самым спорным вопросам философии и психологии для того, чтобы правильно решить вопрос о непрерывности. Мимоходом я хотел бы указать на один факт, который некоторым образом служит доказательством нашего положения об отношении непрерывности у женщин. Его еще подметил Лотце, но в настоящее время он служит предметом всеобщего недоумения. Женщина гораздо легче приспособляется к новым условиям быстрее ориентируется в новой обстановке, чем мужчина. В процессе слияния с окружающей средой мы в мужчине видим выскочку еще в то время, когда женщина уже успела преобразиться до того, что мы не узнаем мещанка она или дворянка, дитя она жестокой нужды или дочь патриция. И этот факт я постараюсь впоследствии подвергнуть всестороннему разбору, впрочем, само собой понятно, почему только лучшие люди делятся с нами воспоминаниями из своей жизни (впрочем, за исключением тех случаев, когда пишут автобиографию из тщеславия, болтливости или из подражания другим). Далее понятно, почему я в этом вижу подтверждение связи между памятью и дарованием. Это еще не значит, что всякий гениальный человек должен непременно написать автобиографию. Для этого необходимы специальные, более глубокие психологические условия. Но если человек написал автобиографию, подчиняясь исключительно своему внутреннему влечению, то это несомненно признак его гениальности. Ибо в истинно верной памяти лежит корень благочестия. Гениальный человек никогда не расстанется со своим прошлым, даже если ему взамен этого обещают величайшие сокровища мира, само счастье. Желание пить из Леты – черта, свойственная средним, слабым людям. Прав Гете, говоря, что гениальный человек очень часто с отчаянной резкостью нападает на других людей за их пошлые взгляды, которые в свое время были и его взглядами. Но он ведь никогда не позволит себе вышучивать свои поступки и потешаться над своим прежним образом мыслей и жизни. Очень модные в настоящее время «самопобедители» заслуживают решительно всего, только не этого имени. Это все люди, которые в шутливом тоне рассказывают другим, как они прежде во все верили, как они теперь все это «преодолели». Одно можно сказать про них: как мало серьезного было в их прошлом, так же мало серьезного и в их настоящем. Главным является для них инструментовка, ничуть не мелодия: ни одна из стадий «побежденного» не имела действительно глубоких корней в их психике. В противовес этому следует только обратить внимание, с какой благоговейной заботливостью описывают великие люди в своих автобиографиях даже самые незначительные подробности из своей жизни: для них прошлое и настоящее равноценны, для тех же ни прошлое, ни прошедшее не имеет особого значения. Великий человек чувствует, как все, даже самое незначительное, второстепенное, приобретало в его жизни особое значение, способствовало его общему развитию, отсюда; дух благочестия в его мемуарах. Подобная автобиография рождается не сразу. Мысль о ней возникает не вдруг, а как бы всегда таится в нем. Его новые переживания приобретают для него особый выдающийся смысл потому, что непосредственно перед его духовными очами стоит и вся прошлая жизнь. Отсюда – он и только он обладает судьбою. Из этого ближайшим образом вытекает то обстоятельство, что великие люди более суеверны, чем люди средние. Суммируя все сказанное, мы приходим к следующему выводу:
Человек тем более гениален, чем больше значения имеют для него все вещи.
В ходе исследования это положение, обнимающее собою универсальное сознание и универсальную память, получит еще другой, более глубокий смысл.
Какое положение занимает женщина во всех разобранных нами вопросах, на это нетрудно ответить. Истинная женщина никогда не приходит к сознанию судьбы, своей судьбы. Женщина, не героична, так как в лучшем случае она ведет борьбу за предмет своего обладания, она не трагична, так как ее участь определяется участью этого предмета. Лишенная непрерывности, она лишена и благочестия. И в самом деле, благочестие – добродетель чисто мужская. Человек прежде всего является благочестивым по отношению к самому себе, а это – условие благочестия ко всем прочим людям. Женщине нужно очень мало для того, чтобы совершенно расстаться со своим прошлым. Если уместно употребить слово ирония, то можно без колебания сказать, что мужчина никогда так иронически и насмешливо не отзывался о своем прошлом, как это часто делает женщина даже до брачной ночи. Нам еще представится много случаев показать, что помыслы женщины всегда направлены на вещи, которые прямо противоречат благочестью. Что же касается благочестия вдов, то об этом предмете я предпочитаю совершенно умолчать. Наконец, суеверие женщин психологически сильно отличается от суеверия гениальных людей.
То отношение к своему прошлому, которое находит свое выражение в благочестии и основывается на непрерывной памяти, связанной в свою очередь с апперцепцией, может быть прослежено на многих других явлениях и подвергнуто более глубокому анализу. Прежде всего мы остановимся на следующем положении: наличность у человека какого‑либо отношения к своему прошлому или отсутствие его находится в самой тесной внутренней связи с тем – ощущает ли этот человек потребность в бессмертии или он остается равнодушным к мысли о смерти.
Вопрос о потребности в бессмертии считается в настоящее время очень устарелым и на него склонны смотреть несколько свысока. С проблемой, возникающей на основании этой потребности, разделываются непростительно легко не с одной только онтологической стороны, но и со стороны психологической. Один старается объяснить эту потребность в связи с верой в переселение душ. Его рассуждения сводятся к следующему: существуют состояния, которые человек переживает лишь первый раз в своей жизни, но которые вызывают в нем чувство, что они были им уже некогда пережиты. Второе объяснение представляет собою всеми принятый в настоящее время вывод из культа души (Тейлор, Спенсер, Авенариус). Но надо заметить, что подобное объяснение всегда и во всякое время было бы a priori отвергнуто. Только эпоха экспериментальной психологии может признавать его правильным. Мне кажется, что каждому мыслящему человеку должно представляться невозможным, чтобы вопрос, который вызвал столько горячих споров в силу своего кардинального значения для всего человечества, мог получить свое разрешение в виде вывода из силлогизма, посылками которого являются нечто вроде ночных видений умерших людей. Позволительно спросить, какие явления признана объяснить эта несокрушимая вера в бессмертие, которую разделяли Гете и Бах, какая «псевдо‑проблема» вырастает из той потребности в бессмертии, которой проникнуты последние квартеты и сонаты Бетховена? Жажда личного бессмертия должна иметь более глубокий источник, чем рационализм.
Этот источник находится в непосредственной связи с отношением человека к своему прошлому. В ощущении, в созерцании своего «я» в прошедшем лежит желание продолжить это ощущение и созерцание на дальнейшее будущее. Кто веско ценит свое прошлое, кто ставит свою внутреннюю духовную жизнь выше физической, тот не легко отдает эти ценности в руки смерти. Поэтому у гениальных людей, обладающих богатейшим прошлым, изначальная, самобытная потребность в бессмертии выступает с особенной силой и настойчивостью. Что подобная связь между жаждой бессмертия и памятью действительно существует, ясно из того, что весьма единодушно говорят о себе люди, которым удалось вырваться из когтей угрожавшей им смерти. С быстротой молнии проносится в их голове все их прошлое, хотя бы они в другое время очень много думали о нем, и в течение немногих секунд они вспоминают о таких вещах, о которых на протяжение десятков лет совершенно не думали. Так как ощущение того, что им предстоит, возрождает в сознании, опять‑таки путем контраста, все то, что теперь безвозвратно должно погибнуть.
Мы очень мало знаем о душевном состоянии умирающих. Нужно быть более чем обыкновенным человеком для того, чтобы узнать, что творится в душе умирающего. С другой стороны именно лучшие люди избегают смотреть, как умирают. Но совершенно ошибочно будет сводить внезапно пробуждающееся чувство религиозности у безнадежно больных к настроению, которое отражается у них в словах: «а все‑таки» или «так‑то оно так». Следует также признать поверхностным взгляд что мысль об аде, никогда серьезно не занимавшая умы людей, приобретает в минуту смерти такую силу, что человек не может умереть с ложью в душе. Именно это является самым главным: почему люди, проведшие самую бесчестную, лживую жизнь, внезапно ощущают в себе стремление к истине? Почему производит потрясающее впечатление даже на человека, который не верит в потустороннюю кару, тот факт, что другой человек умирает с ложью, с нераскаянным поступком? Почему упорство до последнего вдоха и за полное обращение перед смертью действовало на поэтов, как властный мотив к художественному творчеству? Вопрос об «эвтаназии атеистов», который так часто подымался в XVIII веке, не бессмыслица и не исторический курьез, как склонен думать Фридрих Альберт Ланге.
Обо всем этом я говорю только как о некоторой возможности или, вернее, догадке. Так как существует гораздо больше «гениальных» людей, чем истинных «гениев», то для меня несомненно, что эта количественная разница в дарованиях проявляется именно в тот момент, когда люди становятся «гениями». Для большинства людей этот момент совпадает с моментом смерти. Мы еще раньше указывали на то, что гениальные люди не представляют собою обособленной группы, которая резко отличается от всего прочего человеческого мира. И здесь мы видим, как прежние рассуждения наши совпадают с настоящими. Первое воспоминание детства человека никогда не бывает связано с каким‑нибудь внешним явлением, прерывающим прежний ход вещей. В жизни каждого человека должен наступить момент, когда вследствие внутреннего развития, внезапно и незаметно сознание приобретает такую степень интенсивности, что в этот момент глубоко врезается в память человека, а впоследствии, смотря по дарованию каждого отдельного индивидуума, к этому воспоминанию присоединяется целый ряд новых. Один этот факт в состоянии сокрушить всю современную психологию. Точно также различным людям необходимо разное число толчков для того, чтобы стать гениальными. По числу этих толчков, из которых последний совпадает с моментом смерти, можно классифицировать людей с точки зрения их дарования. Здесь я хочу отметить, как ошибочно мнение современной психологии, что в детстве сохраняется наибольшее число впечатлений. Но ведь для психологии человек не что иное, как простой регистрационный аппарат, который не обладает никакой внутренней, онтогенетической духовной жизнью. Нельзя смешивать пережитые впечатления с тем внешним чужим материалом, какой только заучивается. Несомненно, ребенок лучше запоминает этот материал, но объясняется это тем, что его не давит тяжесть душевных переживаний.
Психология, которая в таких кардинальных вопросах противоречит опыту, должна предпринять значительные поправки или окончательно измениться, Точка зрения нашего исследования представляет собой только слабый намек на онтогенетическую психологию или теоретическую биографию – дисциплины, которые рано или поздно вытеснят современную науку о человеческой душе. Всякая программа implicitie содержит в себе убеждение, взгляд. Каждой цели, к которой стремится воля, предшествуют известные представления реальных отношений. Название «теоретическая биография» должно точнее ограничить эту область от философии и физиологии. Вместе с тем оно призвано расширить область применения метода биологического исследования, которым последнее по времени направления психологической науки (Дарвин, Спенсер, Мах, Авенариус), то пользовалось односторонне, то слишком злоупотребляло. Задача этой новой науки дать ясное описание закономерного хода душевной жизни человека как чего‑то единого, цельного, начиная с момента рождения до самой смерти его, совершенно такое же описание, какое мы привыкли читать о рождении и всех фазах развития какого‑нибудь растения. Она должна быть названа не биологией, а биографией, так как основной целью ее является исследование непреложных вечных законов духовного развития человека. До сих пор историческое описание всякого рода имели дело только с идивидуальностями. Здесь же центр тяжести лежит в отыскании общих точек, типов. Психология должна превратиться в теоретическую биографию.
Все задачи современной психологии нашли бы свое разрешение в этой науке, и тогда осуществилась бы заветная мечта Вильгельма Вундта отыскать широкую, плодотворную основу для науки о человеческой душе. Смешно отчаиваться в возможности создания такой науки только потому, что современная психология ничего не в состоянии сделать для разрешения самых загадочных сторон нашей душевной жизни. Ведь она совершенно иначе понимает задачи и цели этой науки или, вернее, совсем их не понимает. Вот почему, несмотря на прекрасные исследования Виндельбанда и Риккерта, мы можем при новом разделении наук на «монотетические» и «идиографические» дисциплины, сохранить и миллевское подразделение наук на науки о природе и науки о духе.
Из развитой нами дедукции потребности в бессмертии, благодаря которой она оказалось в связи с непрерывностью памяти и благочестием, с непреложностью следует, что женщина совершенно лишена этой‑потребности. Из этого так же видно, насколько ошибочно мнение, наиболее распространенное среди людей, что положение о человеческом бессмертии является результатом страха смерти и физического эгоизма. Страх смерти одинаково присущ мужчинам и женщинам. Жажда бессмертия свойственна только мужчинам.
Попытка моя объяснить психологическую жажду бессмертия является скорее указанием на связь, существующую между ней и памятью, чем сводом из какого‑нибудь высшего положения. Очень легко убедиться, что подобная связь существует: чем больше человек живет своим прошлым, но не будущим, как привыкли думать, тем интенсивнее в нем жажда бессмертия. У женщин отсутствие этой жажды вполне соответствует отсутствию у нее благочестия к себе самой. Как у женщины отсутствие этих двух начал требует обоснования в каком‑нибудь одном более общем принципе, точно так же у мужчины существование памяти и жажда бессмертия требует отыскания какого‑нибудь общего корня. Все что было изложено до сих пор, являлось только указанием на то, каким образом жизнь в прошлом и ее высокая ценность соединяется в человеке с надеждой на потустороннее существование. Найти более глубокое ос‑нование этого взаимоотношения еще не входило в наши задачи. Пораприняться и за нее.
* * *
В качестве исходной точки выберем то определение, которое мы дали универсальной памяти гениального человека. Для него одинаково реально все: и то, что еще недавно имело место, и то, что давно уже успело исчезнуть. Из этого следует, что отдельное переживание не исчезает вместе с тем моментом, в течение котором оно длилось, что оно не связано с этим моментом времени, оно путем памяти как бы отрывается от него. Память превращает переживание в нечто временное. Память по самому понятию своему есть победа над временем. Человек в состоянии вспомнить прошлое только потому, что память освобождает его от разрушительного действия времени. Все явления природы суть функции времени, явления духа, наоборот, господствуют над временем.
Здесь мы останавливаемся перед затруднением, но затруднением мнимым. Как может память являться отрицанием времени? Ведь не будь у нас памяти, мы не имели бы никакого представления о времени. Ведь только воспоминанием о прошедших событиях мы приходим к мысли о том, что существует некоторое течение времени. Как можно утверждать, что одна вещь является противоположностью и отрицанием другой, если обе эти вещи неразрывно связаны между собою.
Затруднение это разрешается очень просто. Коль скоро новое существо, оно не должно быть непременно человеком, наделено памятью, оно уже не может быть втиснуто со своими переживаниями в поток времени. А если это так, то оно может сделать время предметом своего исследования, охватить его общим понятием, противопоставить себя ему. Если бы отдельное переживание было оставлено на произвол неудержимому течению времени, изменялось бы вместе со временем, как зависимая переменная со своей независимой, и никакая память не в состоянии была бы вырвать переживание из этот бурного потока, то тогда ясно, что понятие времени никогда не проникло ни в его сознание – сознание предполагает двойственность, не могло бы быть ни объектом, ни мыслью, ни представлением человека. Необходимо каким‑нибудь образом преодолеть время для того, чтобы узнать о нем, необходимо стоять вне времени, чтобы его понять. Это применимо не только к отдельному промежутку времени, но к общему понятию о времени. Точно также человек, охваченный какой‑нибудь сильной страстью, не в состоянии изучить и разобрать основные черты ее, необходимо прежде всего оторваться от ее главной основы – времени. Не будь ничего вневременного, не было бы и представления времени. Чтобы определить, что вневременное, вспомним только, что собственно память похищает, вырывает из когтей времени. Мы видели, что память сохраняет все, имеющее для индивидуума интерес или значение, короче говоря, все, что обладает для человека известною ценностью. Обыкновенно человек вспоминает о таких вещах, которые имели для него когда‑либо известную, часто совершенно неосознанную, ценность: эти ценность наделяется их вневременностью. Человек забывает о том, что так или иначе не ценилось им.
Ценность и есть это вневременное. И наоборот: ценность вещи тем более значительна, чем эта вещь менее подвержена влиянию времени. Она, по крайней мере, не должна являться функцией времени. В каждой вещи воплощается ценность постольку, поскольку она существует вне времени: только вневременные вещи положительно оцениваются. Это положение, конечно, еще не исчерпывает сущности ценности, больше того, оно даже не является общим и глубоким определением ее. Но оно представляет собою первый специальный закон всякой теории ценности.
Достаточно будет совершить беглый обзор некоторых явлений, чтоб убедиться в правильности выставленного положения. Люди очень мало придают значения убеждению, которое еще недавно родилось в сознании человека. Они вообще не считаются с мнением человека, взгляды которого находятся еще в процессе течения, изменения и т. д. Напротив, неутомимое постоянство всегда внушает нам уважение, даже в том случае, когда оно проявляется в неблаговидных формах жажды мести и упрямства. Оно чарующе действует на нас даже тогда, когда проявляется в безжизненных предметах. Вспомним только «аеге parennis» у поэтов и 'quarante siecis» египетских пирамид. Слава, которая выпала на долю человека, светлая память, которую он оставил по себе, все это обесценивается в наших глазах вместе с мыслью, что они преходящи. Разнообразные изменения, которые претерпевает на себе человек, тоже не являются предметом особенного восхищения для него. Правда, когда ему говорят, что он каждый раз проявляет себя с новой стороны, то он будет горд и доволен и этим свойством. Но причина этой гордости лежит в том постоянстве, в той закономерности, с какой проявляется в нем эта разносторонность. Для людей, которые устали жить, не существует никаких ценностей, они не видят ничего интересного для себя в упомянутом постоянстве. Сюда же относится боязнь вымирания рода и исчезновения имени человека.
Всякая социальная оценка, единственным выражением которой являются законодательные акты и договоры, уже с самого момента своего возникновения претендует на непреложность и полнейшую независимость от влияний времени, хотя бы обычай и повседневная жизнь наносит ли ей очень существенные изменения. Это относится и к тем правовым нормам, сила которых (по точному смыслу их) должна сохраниться в течение только определенного промежутка времени. Здесь время фигурирует в качестве величины постоянной, но не переменной, взависимости от которой непрерывно или с перерывами изменялась бы вся совокупность отношений. Этим обясняется тот факт, что вещь обладает тем большей ценностью, чем продолжительнее ее существование. Никто не подумает, что контрагенты особенно заинтересованы в предмете договора, если он заключен только на весьма короткое время. Точно такое же отношение проявляют к нему и сами контрагенты. Отсюда, несмотря на всевозможные обстоятельства, вечные подозрения и недоверие, с которым они относятся друг к другу. В выдвинутом нами ранее законе лежит единственное объяснение того факта, что человеческие мысли направлены далеко за пределы смерти. Потребность в наличности ценностей проявляется в общем стремлении освободить вещи от всякой зависимости от времени это стремление сказывается даже на таких отношениях, которые так или иначе изменяются «в связи со временем», например, на богатство и владение, на все, что мы привыкли называть «земными благами». В этом лежит глубокий психологический момент завещания, оставления наследства. Не забота о своих родных создала этот институт. И человек, лишенный семьи и родственников, составляет завещание. Более того: можно с уверенностью сказать, что делает это он с большей серьезностью и вдумчивостью, чем отец семейства, так как у него ведь больше риска совершенно исчезнуть с лица земли, из памяти других людей.
Великий политик и властелин, в особенности же деспот, власть которого кончается вместе с его жизнью, старается придать ей известную ценность. Этого он достигает только тем, что связывает эту власть с чем‑нибудь вневременным: кодексом, биографией (Юлий Цезарь) или всякого рода грандиозными просветительными учреждениями и коллективными научными работами, музеями и коллекциями, постройками из твердого камня (saxa loquntur) или, оригинальнее всего, созданием или упорядочением календаря. Кроме того, его мысль направлена на то, чтобы сохранить власть в течение всей своей жизни. Для этого недостаточно только обменяться договорами, которые взаимно связывают стороны. или заключить какой‑нибудь дипломатический брак, которым прочно укрепил бы соответствующие родственные отношения. Сообразно основной идее подобного стремления, необходимо устранить все то. что одним только существованием своим угрожает вечному, незыблемому продолжению этой власти. Так политик превращается в завоевателя.
Психологические и философские теории ценности оставили без всякого внимания категорию вневременности. Они, несомненно, находились под влиянием политической экономии и всячески старались внести нечто свое в эту область. Тем не менее я не думаю, чтобы закон, развитый нами, не нашел никакого применения в политической экономии только потому, что в этой сфере он представляется менее ясным и более сложным, чем в психологии. И с экономической точки зрения большой ценностью обладает тот предмет, который дольше может служить потребностям человека. Вещь, которая в состоянии просуществовать только каких‑нибудь четверть часа, можно, например, всегда купить значительно дешевле ее цены в поздний час перед наступлением ночи. Конечно, такой случай немыслим там, где установление прочной цены возвышает моральное значение торгового предприятия над случайными временными колебаниями. Я напомню только о тех многочисленных учреждениях, которые созданы для сохранения ценности предметов от разрушительного влияния времени: склады, амбары, погреба, музеи со служащими при них кустодами. Совершенно ошибочно определение психологов, которые под ценностью понимают то, что удовлетворяет человеческим потребностям. Ведь и каприз есть не что иное, как потребность (правда, ненужная), вместе с тем нет ничего более противоречащею понятию ценности, как каприз. Каприз вообще не знает ценности. Он вызывает желание обладать ценностью с тем, чтобы в следующий же момент ее уничтожить. Таким образом, момент длительности входит, как существенный признак, и понятие ценности. Даже те явления, которые по мнению многих могут быть объяснены только с помощью менгеровской теории «предельной полезности», вполне разрешимы с моей точки зрения (при этом я далек от мысли ввести какие‑либо новые точки зрения в политическую экономию). То обстоятельство, что вода и воздух лишены ценности, объясняется исключительно тем, что только индивидуализированные, оформенные вещи могут обладать положительной ценностью: только все оформенное можно превратить в нечто безформенное или даже совершенно разрушить, а потому, как таковое, не обладает длительностью. Можно придать определенную форму горе, лесу, равнине путем обработки или проведения границ, потому эти предметы даже в самом диком своем состоянии являются объектами ценности. Атмосферный же воздух или водную поверхность никак нельзя заключить в определенные границы, так как они подвержены закону диффузии и расширены в беспредельность. Если бы какому‑нибудь чародею удалось сжать атмосферный воздух, окружающий со всех сторон земной шар, на каком‑нибудь незначительном пространстве земли, подобно тому, как это сделал дух в одной восточной сказке, если бы кто‑нибудь собрал всю водную массу, покрывающую наш земной шар, в один резервуар, предотвратив испарение, вода и воздух приобрели бы определенную форму, а вместе с ней и ценность. Понятие ценности только тогда связано с вещью, когда есть хоть малейший повод беспокоится что эта вещь со временем может изменяться ибо ценность рождается из отношений ко времени, из противопоставления времени. Ценность и время взаимно обусловливают друг друга, как два соотносительных понятия. Здесь я позволю себе не говорить по вопросу о том, к каким глубоким последствия приводит нас подобный взгляд, настолько плодотворен он, даже для создания целого мировоззрения. Для нашей цели вполне достаточно знать, что там, где нет угрозы со стороны времени, отпадает всякий разговор о ценности. Хаос, если он даже вечен, может быть оценен только отрицательно. Форма и в невременность или индивидуация и длительность – два аналитических момента, впервые создающих ценность и ее обоснование.
Таким образом, мы разобрали этот кардинальный закон ценности в его применении, как в сфере индивидуально‑психологической, так и в сфере социально‑психологической. Теперь только мы можем вернуться к главному предмету нашего исследования и разрешить те основные вопросы, которые, хотя и являются исключительными для нашей работы, тем не менее остались до сих пор открытыми. Первое следствие, которое мы можем вывести из всего предшествовавшего изложения, – это то, что во всех сферах человеческой деятельности существует какая‑то потребность в невременности, волевое тяготение к ценности. Это именно тяготение, которое по своей глубине может быть без всякого опасения поставлено наряду со «стремлением к власти», совершенно отсутствует у индивидуальной женщины, по крайней мере в форме стремления к вневременности. В очень редких случаях женщины дают какие‑либо указания на дальнейшую судьбу имущества после их смерти: это лишний раз доказавает, что женщина лишена потребности в бессмертии. Ибо в завещании лежит дух чем‑то высшего, более общего. Именно это и является причиной, отчего люди так свято соблюдают волю завещателя.
Потребность в бессмертии есть только частный случай из того общего закона, что только вневременные вещи поддаются положительной оценке. В этом законе лежит связь упомянутой потребности с памятью. Память человека о разнообразных переживаниях пропорциональна тому значению, которое имели для него эти переживания. Как ни парадоксально они звучат, однако следует признать глубокую истину в словах: ценность, – это то, что создает прошлое. Только то, чему при‑дается значение положительной ценности, вырывается памятью из когтей времени. Отсюда следует, что психологическая жизнь, поскольку она рассматривается как положительная ценность, должна, как целое, подняться над категорией времени путем вечной длительности, простилающейся далеко за пределы физической смерти человека. Она ни в коем случае не должна быть только функцией времени. Этим мы уже несравненно ближе подошли к самому глубокому мотиву жажды бессмертия. Сознание того, что со смертью окончательно теряет значение наша ослепительная, яркая индивидуальная жизнь, которая таким образом превращается в бессмыслицу, – это сознание ведет нас к жажде бессмертия. Ту же мысль, только другими словами, выразил Гете Эккерману (4 февраля 1829 года).
Интенсивнее всех ощущает эту потребность бессмертия гений. Это свойство находится в самой тесной связи с другими качествами его природы, которые мы уже успели раскрыть. Память есть полнейшая победа над временем только в том случае, если она выступает в своей универсальной форме, как у универсального человека. Откуда следует, что гений один только и является человеком вневременности, по крайней мере, это является его идеалом. Он, как видно из его бесконечной, сильной жажды бессмертия, человек с интенсивнейшим стремлением к вневременному, с властным тяготением к ценности.
Но вот глазу представляется еще более удивительное совпадение. Вневременность гения обнаруживается не в одном только отношении к отдельным моментам его жизни. Она проявляется также в отношении к тому периоду времени, который считают его созданием и который называют «его временем». К последнему он de facto не имеет никакого отношения. Не время рождает гения, он не продукт времени. Очень мало чести делают гению, оправдывая его существование только временем, Карлейль вполне справедливо указал на то, как многие эпохи ждали гения, как сильно они в нем нуждались, а он все же не являлся. Появление гения должно остаться мистерией, от разрешения которой человек благоговейно должен отказаться. Так же, как причины появления гения не могут быть разрешены одним только временем и результаты его жизни не могут быть приурочены к определенному времени (это совпадение составляет вторую загадку). Произведения творчества гения живут вечно. Влияние времени на них ничуть не отражается, они делают гения бессмертным. Таким образом, можно говорить о вневременности гения в трояком отношении свойственная ему универсальная апперцепция в связи с тем фактом, что он всем своим переживаниям придает значение ценности, лишает эти переживания характера чего‑то временного, преходящего его появление в определенную эпоху не может быть объявлено характером этой эпохи, наконец, произведения его чувства не связаны ни в каком отношении со временем, ни с тем временем, которое совпадает с его существованием, ни с тем, которое предшествовало или следует за этим временем.
Здесь мне представляется счастливый случай ответить на один вопрос, который к моему великому изумлению до сих пор едва ли кем‑нибудь был задет. Вопрос этот заключается в том, существуют ли и среди животных (или растений) такие существа, которые по праву могли бы быть названы гениальными. В дальнейшем изложении мы постараемся обосновать целый ряд положений, которые решительно высказываются против подобного предположения. К тому же выдвинутые нами раньше критерии одаренности едва ли привели бы нас к открытию таких гениальных индивидуумов среди животных. Мы не отрицаем возможности существования талантов в мире животных, как возможны они среди людей, которые еще не сделались гениальными. Но мы имеем все основания полагать, что у них отсутствует та «искра Божия», о которой так много говорили до Мороде‑Тура, Ломброзо и Макса Нордау. Подобное отрицание за ними «искры Божией» не есть выражение ревности или робкого опасения за привилегии человека, нет, его можно обосновать очень вескими соображениями.
Чего только нельзя объяснить тем фактом, что гений впервые появился среди людей! Решительно все: весь «объективный дух», или другими словами, то, что один только человек среди других живых существ обладает историей.
Разве всю человеческую историю (конечно, духовную, но не например, историю войн) нельзя объяснить с помощью одного только факта появления гения, с помощью тех толчков, которыми он двигал вперед прогресс человечества, с помощью тех подражаний, которые вызывал он в обезьяноподобних существах? Разве не к этой причине нужно свести возникновение архитектуры, земледелия и, прежде всего, языка? Каждое слово было первоначально создано одним человеком, стоявшим выше окружающей его среды, факт, который можно наблюдать повсюду еще и в настоящее время (здесь, конечно, следует оставить в стороне названия технических изобретений). Да и как оно могло возникнуть иначе? Первоначально слова были «звукоподражательными». В них помимо воли творящего проникало нечто похожее на то душевное состояние, в котором находился человек, произносивший их. Все слова вообще были первоначально тропами, так сказать, звукоподражаниями второго порядка, метафорами, сравнениями: прозы не существовало, всякая проза была поэзией. Таким образом, большинство гениев совершенно исчезло для нас. Стоит только подумать о пословицах, даже самых тривиальных в настоящее время, как, например, «рука руку моет». Да, ведь это много лет назад произнес впервые какой‑нибудь гениальный человек! Сколько различных цитат из классических авторов, сколько слов Христа кажутся нам какими‑то пословицами, не связанными в своем происхождении с каким‑нибудь человеком, сколько труда нам стоит прийти к той мысли, что нам знаком автор этих выражений. Поэтому ошибочно говорить о «мудрости языка», о преимуществах и удачных выражениях французской речи. Как создателем «народной песни», так и создателем языка является далеко не народная масса. Такими взглядами мы проявляем свою неблагодарность к отдельным людям с тем, чтобы незаслуженно расхваливать народ. Гений, проявивший свое творчество в сфере языка, благодаря своей универсальности не принадлежит к той ациональности, из которой он произошел и на языке которой он выразил свою духовную сущность. Известная национальность оценивает сущность своих гениев и таким образом составляет себе некоторое понятие идеала. Но этот идеал является путеводной звездой, конечно, для других, а не для самого гения. По тем же соображениям мы рекомендовали бы побольше осторожности во всех тех случаях, когда психологию языка относят без всяких предварительных исследований к принадлежностям психологии народов. В языке кроется поразительная мудрость потому, что он является созданием отдельных выдающихся людей. Если такой глубокий мыслитель, как Яков Беме, всецело предался научным изысканиям в области этимологии, то ведь этот факт сам по себе имеет гораздо большее значение, чем ему приписывает какой‑нибудь историк философии. От Бэкона до Фрица Маутнера критикой языка занимались только плоские умы.
Для гения язык – не предмет критики, а творчество. Он создает язык, как и все другие духовные ценности, которые составляют истинную основу культуры, «объективный дух». Отсюда ясно, что вневременный человек – это тот, который создает историю. Только люди, стоящие вне причинной цены исторических явлений, могут создать историю. Ибо только они стоят в неразрывной связи с абсолютно вневременным, с ценностью, которая дает их произведениям непреложное вечное содержание. Всякое явление, входящее как составная часть в человеческую культуру, входит в нее под видом вечной ценности.
Если мы воспользуемся данным нами масштабом гениальности, то мы без особенного труда разрешим сложный вопрос о том, кому следует приписать гениальность и кому следует в ней отказать. Наиболее популярный взгляд, который имеет в рядах своих сторонников Тюрка и Ломброзо, видит гениальность во всяком интеллектуальном или материальном произведении, которое по своим достоинствам превосходит средние произведения человеческом ума. С другой стороны, теория Кантa и Шеллинга обладает в сильной степени характером исключительности. Она видит гениальность только в творческом инстинкте художника. Необходимо признать, что правда лежит между этими двумя взглядами. Титул гения следует приписать только великим художникам и великим философам (к ним я причисляю наиболее редких гениев, творцов религиозной догмы. Но на этот титул не имеют права ни «великий человек дела», ни «великий человек науки».
«Люди дела», знаменитые политики и полководцы могут, пожалуй, обладать некоторыми чертами, присущими также гению (например совершенное знание людей, поражающая память). Наше исследование еще вернется к вопросу о психологии этих людей. Но признать их гениями может только тот, кто ослепляется блеском внешнего величия. Гений именно отличается внутренним, духовным величием, он не знает величия, которое проявляется только во вне. Истинно великий человек обладает глубоким пониманием категории ценности, между тем как политику‑полководцу доступно только понятие власти. Гений стремится придать власть понятию ценности, политик – придать ценность понятию власти (вспомните о различных сооружениях, предпринимаемых императорами с этой целью). Великий полководец, великий политик, выступают из хаоса различных отношений, как феникс, который должен мгновенно исчезнуть. Великий император или великий демагог единственные люди, которые живут исключительно настоящим. Он не мечтает о каком‑нибудь лучшем, более ярком будущем. Его мысль не уносится также в глубь прошлого. Свое существование он связывает непосредственно с данным моментом и не стремится к «одолению времени» теми двумя способами, которые единственно возможны для человека. В своем творчестве гений старается свергнуть с себя зависимость от конкретных условий данного времени. Для политика или полководца эти условия – вещь «an in‑id fur sich», направление их деятельности. Таким образом, великий император – явление природы, а великий мыслитель стоит вне этой природы, он – овеществление духа. Подвиги «людей дела» бесследно исчезают с лица земли вместе с этими людьми, а иногда еще раньше; только хроника времени регистрирует эти подвиги в их бесконечной смене. Император не создает ничего такого, что содержало бы в себе вечную, простирающуюся на целые тысячелетия ценность, ибо таковы только произведения гения. Он и никто другой творит историю, так как стоит вне действия ее законов. Великий человек имеет историю. Император же – предмет истории. Великий человек дает эпохе определенный характер. Наоборот, время налагает определенный отпечаток на характер императора – и уничтожает его.
Так же мало прав на титул гения имеет как человек великой воли, так и великий ученый, если он одновременно не является и великим философом. Носи он даже имя Ньютона или Гаусса, Линнея или Дарвина, Коперника или Галилея – безразлично, этого права у него нет! Ученые не универсальны, ибо существует наука об определенном предмете или определенных предметах. Этого нельзя объяснить «все прогрессирующей специализацией», которая лишает нас возможности «все знать». И среди ученых XIX и XX вв. существуют люди, обладающие полиисторией в той же степени, как Аристотель и Лейбниц. Я напомню здесь имена двух ученых: Александра фон Гумбольдта и Вильгельма Вундта. Этот недостаток лежит гораздо глубже в сущности всякой науки и в природе самих ученых. Восьмая глава разрешит последний остаток, остающийся открытым в этом вопросе. Но мне кажется, что мы уже здесь пришли к тому положению, что даже самые выдающиеся ученые не обладают той всеобщностью, которая свойственна была философам, стоявшим уже на границе гениальности (Фихте, Шлейермахер, Карлейль и Ницше). Какой ученый когда‑либо непосредственно понимал все, всех людей, всевозможные вещи? Больше того! Какой ученый когда‑либо проявлял хотя бы возможность постижения всего этого в себе и вне себя? Ведь замена этого непосредственного провидения, постижения всех вещей и является исключительной задачей тысячелетней научной работы.В этом лежит основание того, что люди науки являются «специалистами». Человек науки, если он только не философ, не знает той непрерывной, все в себе сохраняющей, ничего не забывающей жизни, которая является достоянием гения: именно в силу отсутствия в нем универсальности. Наконец, исследования ученого всегда связаны с общим развитием науки в его время. Он берет знания своего времени в определенном количестве и форме, умножает их и изменяет, а затем передает полученные им результаты будущему. Но и его исследования длительно сохраняются только в качестве книг на библиотечных полках: многое из них выбрасывается, многое дополняется, как недостающее, но они не являются вечными ценностями, созданиями, не подлежащими исправлению ни в одном пункте. От великих же философских систем, как от великих произведений художественного творчества, веет чем‑то непреложным, неизменным, вырастает миросозерцание, в котором прогресс человеческой культуры ничего не в состоянии изменить. Чем значительнее индивидуальность творца данной системы, тем больше он имеет сторонников во все времена существования человечества. Есть платонисты, аристотельянцы, спинозиты, берклианцы, есть, наконец, еще в настоящее время сторонники Бруно, но вы нигде не найдете галилеянцев, гельмгольцистов, птолемеистов и коперниканцев. Отсюда видно, какая бессмыслица говорить о «классиках точных наук» или о «классиках педагогики». Ведь подобное словоупотребление искажает значение этого слова, когда мы говорим о классических философах или классических художниках.
Великий философ носит титул гения вполне заслуженно и с большой честью. И если философ вечно скорбит о том, что он не художник (именно таким путем он собственно становится эстетиком), то художник не в меньшей степени завидует упорной и настойчивой силе абстрактного систематического мышления философа. Вполне понятно, что они выдвигают такие проблемы, как Прометей и Фауст, Просперо и Кипри‑ан, Апостол Павел и «Пензерозо». Поэтому, кажется, и художник, и философ имеют в одинаковой степени право на почет. Ни одному не следует отдавать предпочтение пред другим.
И в области философии не следует особенно усиленно раздавать титул гения, как это было до сих пор. В противном случае моя работа заслуженно понесет упрек в узкой партийности против «положительных наук». Я далек от подобного рода партийности, тем более, что в первую голову она обратилась бы против меня и большей части моем труда. Нельзя назвать Анаксагора, Гейлинкса, Баадера, Эмерсона гениальными людьми. Ни шаблонная глубина (Анжело Силезий, Филон Якоби), ни оригинальная плоскость (Кант, Фейербах, Юм, Гербарт, Локк, Карнеад) духа не в состоянии решить вопрос о применении понятия гениальности. История искусства, как и история философии полны в настоящее время самых превратных ценностей. Совершенно другое дело представляет собою история такой науки, которая беспрерывно подвергает испытанию правильность своих выводов и выдвигает все новые ценности сообразно объему поправок, введенных в нее. История науки совершенно пренебрегает личностью своих самоотверженных борцов. Ее целью является система сверхиндивидуального опыта, из которого отдельная личность совершенно исчезает. В преданности науке лежит поэтому высшая степень «самоотречения», этой преданностью отдельный человек отказывается от вечности.
Авторское право на материал
Копирование материалов допускается только с указанием активной ссылки на статью!
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
Похожие статьи