Эмили Дикинсон при жизни не издала ни одной своей книги. Ее как поэта не знала не только Америка, но даже ближайшие соседи. О ней можно сказать, что она прожила в безвестности, но через несколько лет появление ее стихов в печати стало литературной сенсацией — и маленький городок Амхерст, в котором она жила, вошел в историю как родина Эмили Дикинсон. Она стала классиком американской литературы.
Биография ее не насыщена событиями, их почти совсем нет. Эмили жила в отцовском доме, редко выходила в город, позднее вообще перестала покидать свою комнату, общалась только с домашними да письмами с несколькими людьми. У нее не было бурных романов и вообще каких-то любовных сюжетов, которые бы отразились в творчестве, хотя некоторые исследователи считают, что были несколько раз влюбленности, оставшиеся со стороны возлюбленных безответными.
Дикинсон жила «жизнью духа», жила своим богатым внутренним миром. Отец ее был одним, как пишут, из «столпов местного пуританства», поэтому религиозная тематика для Эмили была в какой-то степени и наследственной. Ее в юности влекла философия, она боготворила мыслителя Эмерсона, с которым вступила в переписку.
Биография ее не насыщена событиями, их почти совсем нет. Эмили жила в отцовском доме, редко выходила в город, позднее вообще перестала покидать свою комнату, общалась только с домашними да письмами с несколькими людьми. У нее не было бурных романов и вообще каких-то любовных сюжетов, которые бы отразились в творчестве, хотя некоторые исследователи считают, что были несколько раз влюбленности, оставшиеся со стороны возлюбленных безответными.
Дикинсон жила «жизнью духа», жила своим богатым внутренним миром. Отец ее был одним, как пишут, из «столпов местного пуританства», поэтому религиозная тематика для Эмили была в какой-то степени и наследственной. Ее в юности влекла философия, она боготворила мыслителя Эмерсона, с которым вступила в переписку.
«Творения Шекспира, Бальзака и Толстого — три величайших памятника, воздвигнутые человечеством для человечества», — утверждал Андре Моруа, взявший на себя смелость назвать троих самых великих писателей за всю историю культуры. Он выстраивал несколько вариантов этого «триумвирата», но Лев Толстой оставался неизменной составляющей.
В конце жизни Лев Толстой намеревался написать свои «Воспоминания» (начаты в 1903-м, но не окончены), на которые его подвигла странная мысль: «Я думаю, что написанная мною биография… будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение».
Эти слова написаны той же рукой, которая написала книги, составившие славу России, а может быть, и всей нашей цивилизации. Но, более того, после крушения в 1917 году той России, которая дала нам Толстого и которую по его произведениям узнал и полюбил весь мир, он был назван злым гением России, соблазнителем и погубителем ее: «Русская революция являет собой своеобразное торжество толстовства…» — писал в 1918 году Н.А. Бердяев («Духи русской революции»).
В конце жизни Лев Толстой намеревался написать свои «Воспоминания» (начаты в 1903-м, но не окончены), на которые его подвигла странная мысль: «Я думаю, что написанная мною биография… будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение».
Эти слова написаны той же рукой, которая написала книги, составившие славу России, а может быть, и всей нашей цивилизации. Но, более того, после крушения в 1917 году той России, которая дала нам Толстого и которую по его произведениям узнал и полюбил весь мир, он был назван злым гением России, соблазнителем и погубителем ее: «Русская революция являет собой своеобразное торжество толстовства…» — писал в 1918 году Н.А. Бердяев («Духи русской революции»).
Когда имя писателя окружается легендами, слухами и домыслами — это слава. Жюлю Верну ее было не занимать. Одни считали его профессиональным путешественником — капитаном Верном, другие утверждали, что он никогда не покидал свой рабочий кабинет и все свои книги писал с чужих слов, третьи, пораженные его необъятной творческой фантазией и многотомными описаниями далеких земель, доказывали, что «Жюль Верн» — это название географического общества, члены которого сообща сочиняют романы, выходящие под этим именем.
Некоторые впадали в крайность обоготворения и называли Жюля Верна пророком науки, который предсказал изобретение подводной лодки, управляемых воздухоплавательных машин, электрического освещения, телефона и далее, и далее, и далее.
На основе непреложных фактов сообщаем: Жюль Верн — конкретный исторический человек, имеющий конкретных родителей и родившийся в конкретном месте. Все его научно-технические предвидения — результат блестящего самообразования, которое позволило угадать будущие открытия в первых робких намеках и предположениях, появляющихся в научной литературе, плюс ко всему, разумеется, врожденный дар воображения и литературный талант изложения.
Некоторые впадали в крайность обоготворения и называли Жюля Верна пророком науки, который предсказал изобретение подводной лодки, управляемых воздухоплавательных машин, электрического освещения, телефона и далее, и далее, и далее.
На основе непреложных фактов сообщаем: Жюль Верн — конкретный исторический человек, имеющий конкретных родителей и родившийся в конкретном месте. Все его научно-технические предвидения — результат блестящего самообразования, которое позволило угадать будущие открытия в первых робких намеках и предположениях, появляющихся в научной литературе, плюс ко всему, разумеется, врожденный дар воображения и литературный талант изложения.
В последние годы, даже десятилетия, имя Салтыкова-Щедрина ушло как бы в тень общественных, писательских и литературоведческих интересов. В школах и институтах продолжали читать о нем лекции как о великом сатирике, но современная жизнь и литература как будто стали обходить Михаила Евграфовича, обтекать, как в реке вода обтекает большой валун.
Внимание же публики притягивали Достоевский, Булгаков, писатели, тоже не лишенные сатирического начала, но не останавливавшиеся на бичевании пороков и грехов человека или социальной ущербности государства. Они устремлялись в глубинные пласты человеческой психологии и в духовные глубины.
Проще говоря, книги Салтыкова-Щедрина зовут к социальной революции, а Достоевского — к внутренней работе человека со своей душой, к изменению прежде всего самого себя. Зовут к религиозному осмыслению мира и своего места в нем. Этот, второй, взгляд, оказался для наших современников ближе. Бунты, восстания и революции отошли в наше время на второй план в России.
Внимание же публики притягивали Достоевский, Булгаков, писатели, тоже не лишенные сатирического начала, но не останавливавшиеся на бичевании пороков и грехов человека или социальной ущербности государства. Они устремлялись в глубинные пласты человеческой психологии и в духовные глубины.
Проще говоря, книги Салтыкова-Щедрина зовут к социальной революции, а Достоевского — к внутренней работе человека со своей душой, к изменению прежде всего самого себя. Зовут к религиозному осмыслению мира и своего места в нем. Этот, второй, взгляд, оказался для наших современников ближе. Бунты, восстания и революции отошли в наше время на второй план в России.
Меняются времена, идеи, кумиры, а пьесы несравненного Александра Островского как шли, так и идут на лучших сценах, ничуть не ветшая и не утрачивая нашего живого интереса. В них есть вечная мудрость народной поговорки.
«За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания…» — писал Островский о своей «малой родине», откуда, собственно, и пришел в большую литературу.
Читая его пьесы (а они читаются как самостоятельные литературные произведения, чего не скажешь о многих других), на ум приходят гениальные строки Евгения Баратынского:
«За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания…» — писал Островский о своей «малой родине», откуда, собственно, и пришел в большую литературу.
Читая его пьесы (а они читаются как самостоятельные литературные произведения, чего не скажешь о многих других), на ум приходят гениальные строки Евгения Баратынского:
Чем ближе обольщения XX века — демонизм, фрейдизм, атеизм, коммунизм — подводили человечество к духовному тупику, тем чаще мир вспоминал пророчества «великого мучителя» Достоевского. Еще на рассвете нашего столетия это предвидел Дмитрий Мережковский: «Достоевский в некоторые минуты ближе нам, чем… родные и друзья. Он — товарищ в болезни, сообщник не только в добре, но и во зле, а ничто так не сближает людей, как общие недостатки. Он знает самые сокровенные наши мысли, самые преступные желания нашего сердца. Нередко, когда читаешь его, чувствуешь страх от его всезнания… У него встречаешь тайные мысли, которых не решился бы высказать не только другу, но и самому себе. И когда такой человек, исповедавший наше сердце, все-таки прощает нас, когда он говорит: "верьте в добро, в Бога, в себя", — это больше, чем эстетический восторг перед красотой, больше, чем высокомерная проповедь чуждого пророка».
Наш век, начавшийся с увлечения «чуждым пророком» — «сверхчеловеком» Ницше, для которого цель оправдывает средства, вылился в непрерывную цепь переворотов, революций, войн и бомбежек — для «всеобщего блага». Великий роман Достоевского «Преступление и наказание», о котором так много рассуждали все, кому не лень, похоже, ничему не научил человечество, и, может быть, только сегодня мы понимаем, что история Раскольникова — это предвестие истории всего XX столетия.
Наш век, начавшийся с увлечения «чуждым пророком» — «сверхчеловеком» Ницше, для которого цель оправдывает средства, вылился в непрерывную цепь переворотов, революций, войн и бомбежек — для «всеобщего блага». Великий роман Достоевского «Преступление и наказание», о котором так много рассуждали все, кому не лень, похоже, ничему не научил человечество, и, может быть, только сегодня мы понимаем, что история Раскольникова — это предвестие истории всего XX столетия.
В истории литературы и вообще общественной жизни бывают такие периоды духовной растерянности, отчаяния, тоски, из которых находят разные варианты выхода. Например, в конце XIX века русский символизм выходил из безвременья через философию Владимира Соловьева, которая запечатлелась в таких строчках:
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Уже само название знаменитой и главной книги Бодлера — «Цветы зла» — вызывает скандальные ассоциации, как будто этот поэт намеренно, чтобы эпатировать читателя или чтобы воспеть зло, исходя из неких, чуть ли не сатанинских, взглядов, утверждает совсем иную красоту, чем было принято веками, будто он порывает с традиционными ценностями…
Многие так и воспринимают поэзию теперь уже классика французской литературы. О поэте до сих пор ходит много мифов и легенд. Тем более он сам дал повод воспринимать его поэзию так: «Я не утверждаю, будто Радость не может быть соединена с Красотой, но Радость это — одно из тривиальнейших ее украшений, между тем как Меланхолия выступает как ее, если можно так сказать, блистательная спутница… я не могу себе представить (мой мозг не заколдованное ли зеркало) такой тип Красоты, в котором бы совсем отсутствовало Несчастье. Опираясь на такие мысли, а кто-нибудь прибавит: одолеваемый такими мыслями, я, как это видно, не могу не прийти к выводу, что совершеннейший тип мужской красоты, это Сатана — изображенный в духе Милтона». И действительно, Сатана, «изображенный в духе Милтона», это один из героев «Цветов зла». Но, конечно, не в каком-нибудь вульгарном смысле современной сатанинской секты. Нет, это скорее похоже на лермонтовского Демона. Это символ, это философия.
Многие так и воспринимают поэзию теперь уже классика французской литературы. О поэте до сих пор ходит много мифов и легенд. Тем более он сам дал повод воспринимать его поэзию так: «Я не утверждаю, будто Радость не может быть соединена с Красотой, но Радость это — одно из тривиальнейших ее украшений, между тем как Меланхолия выступает как ее, если можно так сказать, блистательная спутница… я не могу себе представить (мой мозг не заколдованное ли зеркало) такой тип Красоты, в котором бы совсем отсутствовало Несчастье. Опираясь на такие мысли, а кто-нибудь прибавит: одолеваемый такими мыслями, я, как это видно, не могу не прийти к выводу, что совершеннейший тип мужской красоты, это Сатана — изображенный в духе Милтона». И действительно, Сатана, «изображенный в духе Милтона», это один из героев «Цветов зла». Но, конечно, не в каком-нибудь вульгарном смысле современной сатанинской секты. Нет, это скорее похоже на лермонтовского Демона. Это символ, это философия.
«Госпожа Бовари», которую во всем мире считают совершенным созданием искусства, привела ее создателя на скамью подсудимых. В 1856 году, после публикации романа в журнале «Ревю де Пари», Гюстав Флобер был обвинен в оскорблении общественной морали и религии и привлечен к судебной ответственности.
«Мой дорогой друг, сообщаю вам, что завтра, 24 января, я буду иметь честь сесть на скамью для мошенников в шестой палате суда исправительной полиции, — писал Флобер доктору Жюлю Клоке. — …Я не рассчитываю на правосудие. Я буду осужден, и наказание, возможно, изберут самое строгое, — славная награда за мои труды…»
А труды, затраченные на «Госпожу Бовари», были титанические. Всю жизнь Флобер стремился в своих произведениях к нечеловеческому совершенству. Во имя литературы он обрек себя на аскетизм и одиночество. Он не искал муз, приносящих вдохновение. Он считал его уловкой для шарлатанов. «Все вдохновение, — утверждал Флобер, — состоит в том, чтобы ежедневно в один и тот же час садиться за работу». Мать в ужасе писала ему: «Горячка фраз иссушила тебе сердце».
«Мой дорогой друг, сообщаю вам, что завтра, 24 января, я буду иметь честь сесть на скамью для мошенников в шестой палате суда исправительной полиции, — писал Флобер доктору Жюлю Клоке. — …Я не рассчитываю на правосудие. Я буду осужден, и наказание, возможно, изберут самое строгое, — славная награда за мои труды…»
А труды, затраченные на «Госпожу Бовари», были титанические. Всю жизнь Флобер стремился в своих произведениях к нечеловеческому совершенству. Во имя литературы он обрек себя на аскетизм и одиночество. Он не искал муз, приносящих вдохновение. Он считал его уловкой для шарлатанов. «Все вдохновение, — утверждал Флобер, — состоит в том, чтобы ежедневно в один и тот же час садиться за работу». Мать в ужасе писала ему: «Горячка фраз иссушила тебе сердце».
На протяжении почти ста лет — половина XIX века и первая половина XX — вокруг творчества Афанасия Афанасьевича Фета шли нешуточные бои. Если одни видели в нем великого лирика и удивлялись, как Лев Толстой: «И откуда у этого… офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов…», то другие, как, например, Салтыков-Щедрин, видели поэтический мир Фета «тесным, однообразным и ограниченным», Михаил Евграфович даже написал, что «слабое присутствие сознания составляет отличительный признак этого полудетского миросозерцания».
Демократы XIX века и большевики XX числили Фета во второстепенных поэтах, потому что, мол, он не общественно значимый поэт, нет у него песен протеста и революционного настроя. Отвечая на такие нападки, Достоевский в свое время написал знаменитую статью «Г-н —бов и вопрос об искусстве». Он отвечал Н.А. Добролюбову, возглавившему в то время критику и идеологию журнала «Современник» и называвшего «бесполезным» искусство, подобное поэзии Фета.
Демократы XIX века и большевики XX числили Фета во второстепенных поэтах, потому что, мол, он не общественно значимый поэт, нет у него песен протеста и революционного настроя. Отвечая на такие нападки, Достоевский в свое время написал знаменитую статью «Г-н —бов и вопрос об искусстве». Он отвечал Н.А. Добролюбову, возглавившему в то время критику и идеологию журнала «Современник» и называвшего «бесполезным» искусство, подобное поэзии Фета.
Об Иване Сергеевиче Тургеневе чаще говорят как о гениальном художнике, стилисте, нежели как о властителе умов. Властителями принято считать Толстого, Достоевского. Однако еще до появления пророческих романов этих двух гигантов русской литературы Тургенев написал, возможно, самый провидческий роман XIX века — «Отцы и дети». В нем прошлое спорило с будущим устами дворянина Павла Петровича Кирсанова и разночинца Евгения Базарова, полагающего, что нет ни одного «постановления в современном нашем быту, в семейном или общественном, которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания». Кирсанов никак не мог понять этого «будущего», которое отрицает все прошлое: «Как? Вы не шутя думаете сладить, сладить с целым народом?» — «От копеечной свечки, вы знаете, Москва сгорела», — ответил Базаров.
«Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты», — с сарказмом говорил о Базарове Павел Петрович. Когда не только Москва, а вся тысячелетняя Россия «сгорела» в революционном огне, на ее пепелище Василий Розанов написал «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918): «Нигилизм… Это и есть нигилизм, — имя, которым давно окрестил себя русский человек, или, вернее, — имя, в которое он раскрестился… Как 1000 лет существовать, прожить княжества, прожить царство, империю, со всеми придти в связь, надеть плюмажи, шляпу, сделать богомольный вид: выругаться, собственно — выругать самого себя "нигилистом" (потому что по нормальному это ведь есть ругательство) и умереть». Не случайно вспомнилась русскому философу та «копеечная свечка».
«Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты», — с сарказмом говорил о Базарове Павел Петрович. Когда не только Москва, а вся тысячелетняя Россия «сгорела» в революционном огне, на ее пепелище Василий Розанов написал «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918): «Нигилизм… Это и есть нигилизм, — имя, которым давно окрестил себя русский человек, или, вернее, — имя, в которое он раскрестился… Как 1000 лет существовать, прожить княжества, прожить царство, империю, со всеми придти в связь, надеть плюмажи, шляпу, сделать богомольный вид: выругаться, собственно — выругать самого себя "нигилистом" (потому что по нормальному это ведь есть ругательство) и умереть». Не случайно вспомнилась русскому философу та «копеечная свечка».
«Миссия Лермонтова — одна из глубочайших загадок нашей культуры», — писал Даниил Андреев, и эту мысль разделяли некоторые писатели и критики. По мнению Василия Васильевича Розанова, эта миссия заключалась в том, чтобы быть вождем народа, это если бы он продолжал жить и развиваться: «Мне как-то он представляется духовным вождем народа. Чем-то, чем был Дамаскин на Востоке: чем были "пустынники Фиваиды". Да уж решусь сказать дерзость — он ушел бы "в путь Серафима Саровского". Не в тот именно, но в какой-то около этого пути лежащий путь.