Уже само название знаменитой и главной книги Бодлера — «Цветы зла» — вызывает скандальные ассоциации, как будто этот поэт намеренно, чтобы эпатировать читателя или чтобы воспеть зло, исходя из неких, чуть ли не сатанинских, взглядов, утверждает совсем иную красоту, чем было принято веками, будто он порывает с традиционными ценностями…
Многие так и воспринимают поэзию теперь уже классика французской литературы. О поэте до сих пор ходит много мифов и легенд. Тем более он сам дал повод воспринимать его поэзию так: «Я не утверждаю, будто Радость не может быть соединена с Красотой, но Радость это — одно из тривиальнейших ее украшений, между тем как Меланхолия выступает как ее, если можно так сказать, блистательная спутница… я не могу себе представить (мой мозг не заколдованное ли зеркало) такой тип Красоты, в котором бы совсем отсутствовало Несчастье. Опираясь на такие мысли, а кто-нибудь прибавит: одолеваемый такими мыслями, я, как это видно, не могу не прийти к выводу, что совершеннейший тип мужской красоты, это Сатана — изображенный в духе Милтона». И действительно, Сатана, «изображенный в духе Милтона», это один из героев «Цветов зла». Но, конечно, не в каком-нибудь вульгарном смысле современной сатанинской секты. Нет, это скорее похоже на лермонтовского Демона. Это символ, это философия.
Многие так и воспринимают поэзию теперь уже классика французской литературы. О поэте до сих пор ходит много мифов и легенд. Тем более он сам дал повод воспринимать его поэзию так: «Я не утверждаю, будто Радость не может быть соединена с Красотой, но Радость это — одно из тривиальнейших ее украшений, между тем как Меланхолия выступает как ее, если можно так сказать, блистательная спутница… я не могу себе представить (мой мозг не заколдованное ли зеркало) такой тип Красоты, в котором бы совсем отсутствовало Несчастье. Опираясь на такие мысли, а кто-нибудь прибавит: одолеваемый такими мыслями, я, как это видно, не могу не прийти к выводу, что совершеннейший тип мужской красоты, это Сатана — изображенный в духе Милтона». И действительно, Сатана, «изображенный в духе Милтона», это один из героев «Цветов зла». Но, конечно, не в каком-нибудь вульгарном смысле современной сатанинской секты. Нет, это скорее похоже на лермонтовского Демона. Это символ, это философия.
«Госпожа Бовари», которую во всем мире считают совершенным созданием искусства, привела ее создателя на скамью подсудимых. В 1856 году, после публикации романа в журнале «Ревю де Пари», Гюстав Флобер был обвинен в оскорблении общественной морали и религии и привлечен к судебной ответственности.
«Мой дорогой друг, сообщаю вам, что завтра, 24 января, я буду иметь честь сесть на скамью для мошенников в шестой палате суда исправительной полиции, — писал Флобер доктору Жюлю Клоке. — …Я не рассчитываю на правосудие. Я буду осужден, и наказание, возможно, изберут самое строгое, — славная награда за мои труды…»
А труды, затраченные на «Госпожу Бовари», были титанические. Всю жизнь Флобер стремился в своих произведениях к нечеловеческому совершенству. Во имя литературы он обрек себя на аскетизм и одиночество. Он не искал муз, приносящих вдохновение. Он считал его уловкой для шарлатанов. «Все вдохновение, — утверждал Флобер, — состоит в том, чтобы ежедневно в один и тот же час садиться за работу». Мать в ужасе писала ему: «Горячка фраз иссушила тебе сердце».
«Мой дорогой друг, сообщаю вам, что завтра, 24 января, я буду иметь честь сесть на скамью для мошенников в шестой палате суда исправительной полиции, — писал Флобер доктору Жюлю Клоке. — …Я не рассчитываю на правосудие. Я буду осужден, и наказание, возможно, изберут самое строгое, — славная награда за мои труды…»
А труды, затраченные на «Госпожу Бовари», были титанические. Всю жизнь Флобер стремился в своих произведениях к нечеловеческому совершенству. Во имя литературы он обрек себя на аскетизм и одиночество. Он не искал муз, приносящих вдохновение. Он считал его уловкой для шарлатанов. «Все вдохновение, — утверждал Флобер, — состоит в том, чтобы ежедневно в один и тот же час садиться за работу». Мать в ужасе писала ему: «Горячка фраз иссушила тебе сердце».
На протяжении почти ста лет — половина XIX века и первая половина XX — вокруг творчества Афанасия Афанасьевича Фета шли нешуточные бои. Если одни видели в нем великого лирика и удивлялись, как Лев Толстой: «И откуда у этого… офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов…», то другие, как, например, Салтыков-Щедрин, видели поэтический мир Фета «тесным, однообразным и ограниченным», Михаил Евграфович даже написал, что «слабое присутствие сознания составляет отличительный признак этого полудетского миросозерцания».
Демократы XIX века и большевики XX числили Фета во второстепенных поэтах, потому что, мол, он не общественно значимый поэт, нет у него песен протеста и революционного настроя. Отвечая на такие нападки, Достоевский в свое время написал знаменитую статью «Г-н —бов и вопрос об искусстве». Он отвечал Н.А. Добролюбову, возглавившему в то время критику и идеологию журнала «Современник» и называвшего «бесполезным» искусство, подобное поэзии Фета.
Демократы XIX века и большевики XX числили Фета во второстепенных поэтах, потому что, мол, он не общественно значимый поэт, нет у него песен протеста и революционного настроя. Отвечая на такие нападки, Достоевский в свое время написал знаменитую статью «Г-н —бов и вопрос об искусстве». Он отвечал Н.А. Добролюбову, возглавившему в то время критику и идеологию журнала «Современник» и называвшего «бесполезным» искусство, подобное поэзии Фета.
Об Иване Сергеевиче Тургеневе чаще говорят как о гениальном художнике, стилисте, нежели как о властителе умов. Властителями принято считать Толстого, Достоевского. Однако еще до появления пророческих романов этих двух гигантов русской литературы Тургенев написал, возможно, самый провидческий роман XIX века — «Отцы и дети». В нем прошлое спорило с будущим устами дворянина Павла Петровича Кирсанова и разночинца Евгения Базарова, полагающего, что нет ни одного «постановления в современном нашем быту, в семейном или общественном, которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания». Кирсанов никак не мог понять этого «будущего», которое отрицает все прошлое: «Как? Вы не шутя думаете сладить, сладить с целым народом?» — «От копеечной свечки, вы знаете, Москва сгорела», — ответил Базаров.
«Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты», — с сарказмом говорил о Базарове Павел Петрович. Когда не только Москва, а вся тысячелетняя Россия «сгорела» в революционном огне, на ее пепелище Василий Розанов написал «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918): «Нигилизм… Это и есть нигилизм, — имя, которым давно окрестил себя русский человек, или, вернее, — имя, в которое он раскрестился… Как 1000 лет существовать, прожить княжества, прожить царство, империю, со всеми придти в связь, надеть плюмажи, шляпу, сделать богомольный вид: выругаться, собственно — выругать самого себя "нигилистом" (потому что по нормальному это ведь есть ругательство) и умереть». Не случайно вспомнилась русскому философу та «копеечная свечка».
«Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты», — с сарказмом говорил о Базарове Павел Петрович. Когда не только Москва, а вся тысячелетняя Россия «сгорела» в революционном огне, на ее пепелище Василий Розанов написал «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918): «Нигилизм… Это и есть нигилизм, — имя, которым давно окрестил себя русский человек, или, вернее, — имя, в которое он раскрестился… Как 1000 лет существовать, прожить княжества, прожить царство, империю, со всеми придти в связь, надеть плюмажи, шляпу, сделать богомольный вид: выругаться, собственно — выругать самого себя "нигилистом" (потому что по нормальному это ведь есть ругательство) и умереть». Не случайно вспомнилась русскому философу та «копеечная свечка».
«Миссия Лермонтова — одна из глубочайших загадок нашей культуры», — писал Даниил Андреев, и эту мысль разделяли некоторые писатели и критики. По мнению Василия Васильевича Розанова, эта миссия заключалась в том, чтобы быть вождем народа, это если бы он продолжал жить и развиваться: «Мне как-то он представляется духовным вождем народа. Чем-то, чем был Дамаскин на Востоке: чем были "пустынники Фиваиды". Да уж решусь сказать дерзость — он ушел бы "в путь Серафима Саровского". Не в тот именно, но в какой-то около этого пути лежащий путь.
«Когда мучения ревности и вообще любовной тоски дойдут до нестерпимости, наешьтесь хорошенько (не напейтесь, нет, это скверно), — и вдруг почувствуете в верхнем слое организма большое облегчение. Это совсем не грубая шутка, это так. По крайней мере, я испытывал это».
Нет, это не из речений незабвенного Ильи Ильича Обломова, это житейский совет его литературного «отца» Ивана Александровича Гончарова, данный им в письме молодому другу Ивану Льховскому, хотя и вполне в обломовском духе. Не случайно Обломова считали сокровенным «я» самого Гончарова. Таких сближений можно найти множество. Из романа «Обломов»: «Он опять поглядел в зеркало. "Этаких не любят!" — сказал он». Из письма Гончарова: «Когда… я взглянул в зеркало на себя, я мог только закрыть глаза от ужаса». Вот оно, «унижение» по-русски, которое паче гордости. И того и другого, конечно, любили, и, добавим, не самые худшие женщины. Да что женщины! Илья Ильич Обломов, «голубиная душа», обаял не одно поколение русских читателей, несмотря на то что словом «обломовщина» ругаются, его произносят как диагноз русского национального типа. Вот даже такой критик «с направлением», как Добролюбов, гневно запустивший в национальный обиход понятие этой самой обломовщины, и тот не устоял перед обаянием Ильи Ильича: «Нет, нельзя так льстить живым, а мы еще живы, мы еще по-прежнему Обломовы…»
Нет, это не из речений незабвенного Ильи Ильича Обломова, это житейский совет его литературного «отца» Ивана Александровича Гончарова, данный им в письме молодому другу Ивану Льховскому, хотя и вполне в обломовском духе. Не случайно Обломова считали сокровенным «я» самого Гончарова. Таких сближений можно найти множество. Из романа «Обломов»: «Он опять поглядел в зеркало. "Этаких не любят!" — сказал он». Из письма Гончарова: «Когда… я взглянул в зеркало на себя, я мог только закрыть глаза от ужаса». Вот оно, «унижение» по-русски, которое паче гордости. И того и другого, конечно, любили, и, добавим, не самые худшие женщины. Да что женщины! Илья Ильич Обломов, «голубиная душа», обаял не одно поколение русских читателей, несмотря на то что словом «обломовщина» ругаются, его произносят как диагноз русского национального типа. Вот даже такой критик «с направлением», как Добролюбов, гневно запустивший в национальный обиход понятие этой самой обломовщины, и тот не устоял перед обаянием Ильи Ильича: «Нет, нельзя так льстить живым, а мы еще живы, мы еще по-прежнему Обломовы…»
Диккенс нуждался в больших успехах, чтобы обрести уверенность в себе. Он знал мрачное детство, нищету, унижения, насмешки… Он должен был добиться успеха, и он его добился.
Когда Чарлз Диккенс впервые решился встретиться лицом к лицу с соотечественниками, знающими его только по книгам, чтобы выступить с чтением своих произведений, залы брали приступом. Во время его посещения Америки залы оказывались малы, и ему предложили для выступления церковь в Бруклине. С амвона он читал «Приключения Оливера Твиста».
«Когда отец уезжал в Эмс или работа не позволяла ему делать это самому, он просил мою мать читать нам сочинения… Диккенса — этого "великого христианина", как он называет его в "Дневнике писателя". Во время обеда он спрашивал нас о наших впечатлениях и восстановлял целые эпизоды из этих романов. Мой отец, забывший фамилию своей жены и лицо своей возлюбленной, помнил все английские имена героев Диккенса, и говорил о них как о своих близких друзьях», — вспоминала Любовь Федоровна Достоевская.
Когда Чарлз Диккенс впервые решился встретиться лицом к лицу с соотечественниками, знающими его только по книгам, чтобы выступить с чтением своих произведений, залы брали приступом. Во время его посещения Америки залы оказывались малы, и ему предложили для выступления церковь в Бруклине. С амвона он читал «Приключения Оливера Твиста».
«Когда отец уезжал в Эмс или работа не позволяла ему делать это самому, он просил мою мать читать нам сочинения… Диккенса — этого "великого христианина", как он называет его в "Дневнике писателя". Во время обеда он спрашивал нас о наших впечатлениях и восстановлял целые эпизоды из этих романов. Мой отец, забывший фамилию своей жены и лицо своей возлюбленной, помнил все английские имена героев Диккенса, и говорил о них как о своих близких друзьях», — вспоминала Любовь Федоровна Достоевская.
«Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого точно нет у других писателей», — так Гоголь объяснял свою главную творческую задачу в «Выбранных местах из переписки с друзьями».
Казалось бы, зачем объясняться признанному гению? Причины для объяснений у него были и, как он предвидел, — будут. Если отвлечься от «мировых вопросов», можно вспомнить, что малороссы не могли простить Гоголю отступничества, великороссы упрекали, что лучшая, поэтическая часть его души осталась «на хуторе близ Диканьки», а в России он увидел только Хлестаковых, Ноздревых, Плюшкиных и Маниловых…
Казалось бы, зачем объясняться признанному гению? Причины для объяснений у него были и, как он предвидел, — будут. Если отвлечься от «мировых вопросов», можно вспомнить, что малороссы не могли простить Гоголю отступничества, великороссы упрекали, что лучшая, поэтическая часть его души осталась «на хуторе близ Диканьки», а в России он увидел только Хлестаковых, Ноздревых, Плюшкиных и Маниловых…
Самое знаменитое стихотворение Эдгара По «Ворон» впервые было опубликовано 29 января 1845 года в газете «Evening Mirror» … И сразу же принесло автору большую славу.
Возможно, Э. По опирался на средневековую христианскую традицию, в которой Ворон был олицетворением сил ада и дьявола, в отличие от Голубя, который символизировал рай, Святой Дух, христианскую веру. Корни такого восприятия уходят еще в дохристианские мифологические представления о Вороне как птице, приносящей несчастья.
Это стихотворение настолько ритмически разнообразно, что переводчикам есть где проявить свои способности. «Ворона» на русский язык переводили многие поэты. Некоторые переводы музыкально близки к оригиналу, но утрачивают что-то в содержании, другие, наоборот, верны содержанию, но не отражают музыкального своеобразия.
Возможно, Э. По опирался на средневековую христианскую традицию, в которой Ворон был олицетворением сил ада и дьявола, в отличие от Голубя, который символизировал рай, Святой Дух, христианскую веру. Корни такого восприятия уходят еще в дохристианские мифологические представления о Вороне как птице, приносящей несчастья.
Это стихотворение настолько ритмически разнообразно, что переводчикам есть где проявить свои способности. «Ворона» на русский язык переводили многие поэты. Некоторые переводы музыкально близки к оригиналу, но утрачивают что-то в содержании, другие, наоборот, верны содержанию, но не отражают музыкального своеобразия.
Без малого 150 лет назад Добролюбов сетовал: «Рассказы Андерсена… давно известны в Германии; у нас они распространены, кажется, довольно мало. Между тем нельзя не сказать, что рассказы эти написаны с замечательным талантом. В них есть одна прекрасная особенность, которой недостает другим детским книжкам: реальные представления чрезвычайно поэтически принимают в них фантастический характер, не пугая, однако, детского воображения разными буками и всякими темными силами… Рассказы эти забавны или трогательны; они могут хорошо подействовать на ум и сердце детей, и между тем в них нет ни малейшего резонерства… В этом-то и видно искусство и талант рассказчика его рассказы не нуждаются в нравоучительном хвостике; они наводят детей на размышления…»
Теперь мы можем сказать, что в России сказки Андерсена, которые Добролюбов называл рассказами, вот уже более столетия наводят на размышления не только детей, но и взрослых. Их герои, сюжеты, положения подарили нам афоризмы и поговорки, метафоры и аллегории, темы и философские обобщения… Голый король («А король-то голый!»), гадкий утенок, ставший прекрасным лебедем, принцесса на горошине, бедный Кай, верная Герда, бессердечная Снежная королева, стойкий оловянный солдатик, нежная Дюймовочка… — в нашей культуре они стали устойчивыми образами, которые можно встретить в самых разных текстах: художественных, публицистических, критических, научно-популярных.
Теперь мы можем сказать, что в России сказки Андерсена, которые Добролюбов называл рассказами, вот уже более столетия наводят на размышления не только детей, но и взрослых. Их герои, сюжеты, положения подарили нам афоризмы и поговорки, метафоры и аллегории, темы и философские обобщения… Голый король («А король-то голый!»), гадкий утенок, ставший прекрасным лебедем, принцесса на горошине, бедный Кай, верная Герда, бессердечная Снежная королева, стойкий оловянный солдатик, нежная Дюймовочка… — в нашей культуре они стали устойчивыми образами, которые можно встретить в самых разных текстах: художественных, публицистических, критических, научно-популярных.
Довольно часто повторяют гётевские слова, что, мол, если хочешь лучше понять поэта, побывай на его родине. Я побывал в селе Овстуге Брянской области, где родился Федор Иванович 23 ноября (по новому стилю — 5 декабря) 1803 года. Тогда это село относилось к Брянскому уезду Орловской губернии. Здесь прошли детство, отрочество, первые годы юности будущего великого поэта. Это самая что ни на есть настоящая родина Тютчева, здесь зародился его талант, сюда он потом приезжал из-за границы для отдохновения и вдохновения — здесь «мыслил я и чувствовал впервые…». Об Овстуге он писал жене в 1854 году: «Когда ты говоришь об Овстуге, прелестном, благоуханном, цветущем, безмятежном и лучезарном, — ах, какие приступы тоски по родине овладевают мною, до какой степени я чувствую себя виноватым по отношению к самому себе, по отношению к своему собственному счастью…»
Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые не чурались крестьян, а, наоборот, общались с ними, крестили крестьянских детей, вместе праздновали яблочные спасы (этот праздник Тютчевы особенно любили), да и все другие народные праздники. Хотя Федор Иванович потом десятилетиями жил за границей, состоя на дипломатической службе, но в детстве он так глубоко впитал в себя все истинно русское, что все изумлялись его русскости, а поэт Аполлон Майков писал: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и как владел до тонкости русским языком!..»
Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые не чурались крестьян, а, наоборот, общались с ними, крестили крестьянских детей, вместе праздновали яблочные спасы (этот праздник Тютчевы особенно любили), да и все другие народные праздники. Хотя Федор Иванович потом десятилетиями жил за границей, состоя на дипломатической службе, но в детстве он так глубоко впитал в себя все истинно русское, что все изумлялись его русскости, а поэт Аполлон Майков писал: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и как владел до тонкости русским языком!..»
Кто-то подсчитал, что в общей сложности Александр Дюма написал около шестисот томов — столько, сколько нормальному человеку не под силу прочесть за всю жизнь. Говорили, что обеспечив своему имени славу, затем Дюма обзавелся целой армией помощников, которые писали за него, используя лишь сюжеты своего патрона.
Точные комментарии по этому поводу дал писатель Дмитрий Григорович, сблизившийся с Дюма во время его пребывания в Петербурге и навещавший его в Париже: «…познакомился я также с довольно курьезным французом г. Ипполитом Оже… Г-н Оже принадлежал к группе сотрудников Дюма: гг. маркизу де Шервиль, Бенедикту Ревуаль, Маке и другим, доказывавшим только размер таланта их патрона, умевшего придать их рукописям огонь, живость, интерес; работая уже от себя собственно, сотрудники эти оказывались крайне бесцветными и не имели никакого успеха». (О том, как работал Дюма, Григорович рассказывает в книге «Корабль "Ретвизан"».)
Современник писателя, критик-интеллектуал, маленький рыжий Сент-Бев говорил об исполине Дюма: «Дюма? Да это так же легковесно, как завтрак вечного холостяка…» А «завтрак холостяка» вот уже более полутора столетий насыщает каждое новое поколение читателей.
Точные комментарии по этому поводу дал писатель Дмитрий Григорович, сблизившийся с Дюма во время его пребывания в Петербурге и навещавший его в Париже: «…познакомился я также с довольно курьезным французом г. Ипполитом Оже… Г-н Оже принадлежал к группе сотрудников Дюма: гг. маркизу де Шервиль, Бенедикту Ревуаль, Маке и другим, доказывавшим только размер таланта их патрона, умевшего придать их рукописям огонь, живость, интерес; работая уже от себя собственно, сотрудники эти оказывались крайне бесцветными и не имели никакого успеха». (О том, как работал Дюма, Григорович рассказывает в книге «Корабль "Ретвизан"».)
Современник писателя, критик-интеллектуал, маленький рыжий Сент-Бев говорил об исполине Дюма: «Дюма? Да это так же легковесно, как завтрак вечного холостяка…» А «завтрак холостяка» вот уже более полутора столетий насыщает каждое новое поколение читателей.