Артур Конан Дойл принадлежал к литературному поколению Бернарда Шоу, Оскара Уайльда, Редьярда Киплинга, Джозефа Конрада, Джона Голсуорси и несколько огорчался тем, что как бы не попадал в круг серьезных писателей, поскольку прославившие его рассказы о Шерлоке Холмсе считались развлекательным чтением. Если бы он мог знать, что едва ли не каждый второй турист в Лондоне спрашивает, где на Бейкер-стрит находится знаменитый дом 221-б (вымышленный) с квартирой Шерлока Холмса и доктора Уотсона (Ватсона). Холмс из литературного героя неожиданным образом материализовался в живого человека. Впрочем, и в своих воспоминаниях Конан Дойл рассказывает, как читатели засыпали его письмами, адресованными мистеру Шерлоку Холмсу — с просьбами расследовать то или иное запутанное дело.
По его свидетельству, много писем было из России. У нас его читали (и продолжают это делать) не только любители остросюжетного чтива, но и более чем серьезные читатели, такие, к примеру, как философ Василий Розанов. Он писал в 1908 году о Шерлоке Холмсе и Уотсоне: «…они… имеют один пафос — истребить с лица земли преступников. Это — Тезей, "очищающий дорогу между Аргосом и Афинами от разбойников" и освобождающий человечество от страха злодеев и преступлений… Это не проступки нужды или положения, а проступки действительного злодейства в душе, совершаемые виконтами, лордами-наследниками, учеными медиками, богачами или извращенными женщинами. Везде лежит вкус к злодейству, с которым борется вкус к добродетели юноши и мужа, рыцаря и оруженосца. Когда я начал "от скуки" читать их, — я был решительно взволнован. И впервые вырисовался в моем уме человеческое CRIMEN (преступление, грех. — Л.К.). Оно — есть, есть, есть!!!..» (Курсив В. Розанова.)
По его свидетельству, много писем было из России. У нас его читали (и продолжают это делать) не только любители остросюжетного чтива, но и более чем серьезные читатели, такие, к примеру, как философ Василий Розанов. Он писал в 1908 году о Шерлоке Холмсе и Уотсоне: «…они… имеют один пафос — истребить с лица земли преступников. Это — Тезей, "очищающий дорогу между Аргосом и Афинами от разбойников" и освобождающий человечество от страха злодеев и преступлений… Это не проступки нужды или положения, а проступки действительного злодейства в душе, совершаемые виконтами, лордами-наследниками, учеными медиками, богачами или извращенными женщинами. Везде лежит вкус к злодейству, с которым борется вкус к добродетели юноши и мужа, рыцаря и оруженосца. Когда я начал "от скуки" читать их, — я был решительно взволнован. И впервые вырисовался в моем уме человеческое CRIMEN (преступление, грех. — Л.К.). Оно — есть, есть, есть!!!..» (Курсив В. Розанова.)
Феноменальность этого французского поэта заключается в том, что он, поэт по призванию, свой творческий путь закончил в девятнадцать лет — и еще потом целых восемнадцать лет жил, исключив поэзию из своей жизни полностью. Он стал торговцем. Он хотел разбогатеть. Такого в мировой поэзии еще не было. Известны примеры, когда поэт как бы обрекался на молчание, не было вдохновения, но чтобы гениальный поэт бросил писать стихи и не страдал от этого, не призывал музу вернуться — такого не бывало. Рембо оставил поэзию — как отрезал. Без сожаления.
Рембо был, безусловно, уникальным человеком. Стихи и прозу он начал писать в семь лет. Рембо-подросток поражал всех своей необычайной зрелостью. В творчестве он двигался семимильными шагами. В русской поэзии такой ранней зрелостью отличался Лермонтов. Родился поэт в городке Шарлевиле. Отец его был офицером, он бросил мать Артюра, его самого и еще троих малолетних детей.
Рембо был, безусловно, уникальным человеком. Стихи и прозу он начал писать в семь лет. Рембо-подросток поражал всех своей необычайной зрелостью. В творчестве он двигался семимильными шагами. В русской поэзии такой ранней зрелостью отличался Лермонтов. Родился поэт в городке Шарлевиле. Отец его был офицером, он бросил мать Артюра, его самого и еще троих малолетних детей.
«Если бы Флоберу или Золя, свидетелям молодости Мопассана, сказали, что его книга будет когда-нибудь названа среди лучших романов того времени о любви, они бы посмеялись над этим… кто более, чем этот крепкий унтер-офицер с его покоряющими усами, презирал романтическую любовь?.. Мопассан предпочитал удовольствия грубые и сильные, которые он разделял со служанками и уличными девицами». Эти слова принадлежат соотечественнику писателя — Андре Моруа, а роман, о котором идет речь — «Сильна как смерть».
Роман действительно о любви, о любви в возвышенном смысле, на которую Мопассан никогда не замахивался в своем творчестве, более того, вышучивал на разные лады. «Я не променяю таймень-рыбу на саму Елену Прекрасную» — одна из характерных его фраз. И тем не менее роман «Сильна как смерть» — о любви и о мучительном переживании прихода старости — был им написан в 1888 году. Во время работы он признавался в письме другу: «…я рассматриваю с грустью свои седые волосы, свои морщины, увядшую кожу щек — явную изношенность всего своего существа…»
Роман действительно о любви, о любви в возвышенном смысле, на которую Мопассан никогда не замахивался в своем творчестве, более того, вышучивал на разные лады. «Я не променяю таймень-рыбу на саму Елену Прекрасную» — одна из характерных его фраз. И тем не менее роман «Сильна как смерть» — о любви и о мучительном переживании прихода старости — был им написан в 1888 году. Во время работы он признавался в письме другу: «…я рассматриваю с грустью свои седые волосы, свои морщины, увядшую кожу щек — явную изношенность всего своего существа…»
«Замечательно, что Америку открыли, но было бы куда более замечательно, если бы Колумб проплыл мимо». Эту саркастическую максиму мог бы произнести житель европейской страны, страдающей сегодня от засилья заокеанской «технологической культуры», но ее высказал «американец из американцев» Марк Твен, о котором Хемингуэй писал: «Вся современная американская литература вышла из одной книги Марка Твена, которая называется "Гекльберри Финн"».
Марк Твен начинал свой поход в литературу юмористом, а завершил его сатириком, как веселое молодое вино с годами превращается в уксус. Он стартовал американским патриотом, противопоставляющим свободу Нового Света «раболепствующей» Европе, по его мнению, исковерканной веками рабства и феодального угнетения, а финишировал атеистом и памфлетистом, написавшим «Соединенные Линчующие Штаты», зловещим предсказателем, утверждающим, что еще до конца XX века в США будет установлена власть инквизиции и наступит «век тьмы», между тем Европа станет республиканской и наука там достигнет процветания. Перечитывая предисловия советского времени к русским изданиям Марка Твена, замечаешь, что именно этот жанр — социально-политического памфлета — становится едва ли не центральным в творческой характеристике писателя. В связи с этим вспоминается вычитанная где-то история.
Марк Твен начинал свой поход в литературу юмористом, а завершил его сатириком, как веселое молодое вино с годами превращается в уксус. Он стартовал американским патриотом, противопоставляющим свободу Нового Света «раболепствующей» Европе, по его мнению, исковерканной веками рабства и феодального угнетения, а финишировал атеистом и памфлетистом, написавшим «Соединенные Линчующие Штаты», зловещим предсказателем, утверждающим, что еще до конца XX века в США будет установлена власть инквизиции и наступит «век тьмы», между тем Европа станет республиканской и наука там достигнет процветания. Перечитывая предисловия советского времени к русским изданиям Марка Твена, замечаешь, что именно этот жанр — социально-политического памфлета — становится едва ли не центральным в творческой характеристике писателя. В связи с этим вспоминается вычитанная где-то история.
Николай Лесков как писатель имеет репутацию сложную и причудливую, как сложна и причудлива была его душа. Одни ставят его произведения в ряд с вершинами русской прозы, другие считают, что он окарикатуривал русского человека «типажностью».
«Как художник слова Н.С. Лесков вполне достоин встать рядом с такими творцами литературы русской, каковы Л. Толстой, Гоголь, Тургенев, Гончаров… — писал Горький в статье, посвященной Лескову, — а широтою охвата явлений жизни, глубиною понимания бытовых загадок ее, тонким знанием великорусского языка он нередко превышает названных предшественников и соратников своих».
Достоевский в «Дневнике писателя» (1873) полемизировал с Лесковым в статье «Ряженый»: «Современный "писатель-художник", дающий типы и отмежевывающий себе какую-нибудь в литературе специальность (ну, выставлять купцов, мужиков и проч.), обыкновенно ходит всю жизнь с карандашом и с тетрадкой, подслушивает и записывает характерные словечки… Читатели хохочут и хвалят, и, уж кажется бы, верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец или солдат в романе говорят эссенциями, то есть как никогда ни один купец и ни один солдат не говорит…»
«Как художник слова Н.С. Лесков вполне достоин встать рядом с такими творцами литературы русской, каковы Л. Толстой, Гоголь, Тургенев, Гончаров… — писал Горький в статье, посвященной Лескову, — а широтою охвата явлений жизни, глубиною понимания бытовых загадок ее, тонким знанием великорусского языка он нередко превышает названных предшественников и соратников своих».
Достоевский в «Дневнике писателя» (1873) полемизировал с Лесковым в статье «Ряженый»: «Современный "писатель-художник", дающий типы и отмежевывающий себе какую-нибудь в литературе специальность (ну, выставлять купцов, мужиков и проч.), обыкновенно ходит всю жизнь с карандашом и с тетрадкой, подслушивает и записывает характерные словечки… Читатели хохочут и хвалят, и, уж кажется бы, верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец или солдат в романе говорят эссенциями, то есть как никогда ни один купец и ни один солдат не говорит…»
Эмили Дикинсон при жизни не издала ни одной своей книги. Ее как поэта не знала не только Америка, но даже ближайшие соседи. О ней можно сказать, что она прожила в безвестности, но через несколько лет появление ее стихов в печати стало литературной сенсацией — и маленький городок Амхерст, в котором она жила, вошел в историю как родина Эмили Дикинсон. Она стала классиком американской литературы.
Биография ее не насыщена событиями, их почти совсем нет. Эмили жила в отцовском доме, редко выходила в город, позднее вообще перестала покидать свою комнату, общалась только с домашними да письмами с несколькими людьми. У нее не было бурных романов и вообще каких-то любовных сюжетов, которые бы отразились в творчестве, хотя некоторые исследователи считают, что были несколько раз влюбленности, оставшиеся со стороны возлюбленных безответными.
Дикинсон жила «жизнью духа», жила своим богатым внутренним миром. Отец ее был одним, как пишут, из «столпов местного пуританства», поэтому религиозная тематика для Эмили была в какой-то степени и наследственной. Ее в юности влекла философия, она боготворила мыслителя Эмерсона, с которым вступила в переписку.
Биография ее не насыщена событиями, их почти совсем нет. Эмили жила в отцовском доме, редко выходила в город, позднее вообще перестала покидать свою комнату, общалась только с домашними да письмами с несколькими людьми. У нее не было бурных романов и вообще каких-то любовных сюжетов, которые бы отразились в творчестве, хотя некоторые исследователи считают, что были несколько раз влюбленности, оставшиеся со стороны возлюбленных безответными.
Дикинсон жила «жизнью духа», жила своим богатым внутренним миром. Отец ее был одним, как пишут, из «столпов местного пуританства», поэтому религиозная тематика для Эмили была в какой-то степени и наследственной. Ее в юности влекла философия, она боготворила мыслителя Эмерсона, с которым вступила в переписку.
«Творения Шекспира, Бальзака и Толстого — три величайших памятника, воздвигнутые человечеством для человечества», — утверждал Андре Моруа, взявший на себя смелость назвать троих самых великих писателей за всю историю культуры. Он выстраивал несколько вариантов этого «триумвирата», но Лев Толстой оставался неизменной составляющей.
В конце жизни Лев Толстой намеревался написать свои «Воспоминания» (начаты в 1903-м, но не окончены), на которые его подвигла странная мысль: «Я думаю, что написанная мною биография… будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение».
Эти слова написаны той же рукой, которая написала книги, составившие славу России, а может быть, и всей нашей цивилизации. Но, более того, после крушения в 1917 году той России, которая дала нам Толстого и которую по его произведениям узнал и полюбил весь мир, он был назван злым гением России, соблазнителем и погубителем ее: «Русская революция являет собой своеобразное торжество толстовства…» — писал в 1918 году Н.А. Бердяев («Духи русской революции»).
В конце жизни Лев Толстой намеревался написать свои «Воспоминания» (начаты в 1903-м, но не окончены), на которые его подвигла странная мысль: «Я думаю, что написанная мною биография… будет полезнее для людей, чем вся та художественная болтовня, которой наполнены мои 12 томов сочинений и которым люди нашего времени приписывают незаслуженное ими значение».
Эти слова написаны той же рукой, которая написала книги, составившие славу России, а может быть, и всей нашей цивилизации. Но, более того, после крушения в 1917 году той России, которая дала нам Толстого и которую по его произведениям узнал и полюбил весь мир, он был назван злым гением России, соблазнителем и погубителем ее: «Русская революция являет собой своеобразное торжество толстовства…» — писал в 1918 году Н.А. Бердяев («Духи русской революции»).
Когда имя писателя окружается легендами, слухами и домыслами — это слава. Жюлю Верну ее было не занимать. Одни считали его профессиональным путешественником — капитаном Верном, другие утверждали, что он никогда не покидал свой рабочий кабинет и все свои книги писал с чужих слов, третьи, пораженные его необъятной творческой фантазией и многотомными описаниями далеких земель, доказывали, что «Жюль Верн» — это название географического общества, члены которого сообща сочиняют романы, выходящие под этим именем.
Некоторые впадали в крайность обоготворения и называли Жюля Верна пророком науки, который предсказал изобретение подводной лодки, управляемых воздухоплавательных машин, электрического освещения, телефона и далее, и далее, и далее.
На основе непреложных фактов сообщаем: Жюль Верн — конкретный исторический человек, имеющий конкретных родителей и родившийся в конкретном месте. Все его научно-технические предвидения — результат блестящего самообразования, которое позволило угадать будущие открытия в первых робких намеках и предположениях, появляющихся в научной литературе, плюс ко всему, разумеется, врожденный дар воображения и литературный талант изложения.
Некоторые впадали в крайность обоготворения и называли Жюля Верна пророком науки, который предсказал изобретение подводной лодки, управляемых воздухоплавательных машин, электрического освещения, телефона и далее, и далее, и далее.
На основе непреложных фактов сообщаем: Жюль Верн — конкретный исторический человек, имеющий конкретных родителей и родившийся в конкретном месте. Все его научно-технические предвидения — результат блестящего самообразования, которое позволило угадать будущие открытия в первых робких намеках и предположениях, появляющихся в научной литературе, плюс ко всему, разумеется, врожденный дар воображения и литературный талант изложения.
В последние годы, даже десятилетия, имя Салтыкова-Щедрина ушло как бы в тень общественных, писательских и литературоведческих интересов. В школах и институтах продолжали читать о нем лекции как о великом сатирике, но современная жизнь и литература как будто стали обходить Михаила Евграфовича, обтекать, как в реке вода обтекает большой валун.
Внимание же публики притягивали Достоевский, Булгаков, писатели, тоже не лишенные сатирического начала, но не останавливавшиеся на бичевании пороков и грехов человека или социальной ущербности государства. Они устремлялись в глубинные пласты человеческой психологии и в духовные глубины.
Проще говоря, книги Салтыкова-Щедрина зовут к социальной революции, а Достоевского — к внутренней работе человека со своей душой, к изменению прежде всего самого себя. Зовут к религиозному осмыслению мира и своего места в нем. Этот, второй, взгляд, оказался для наших современников ближе. Бунты, восстания и революции отошли в наше время на второй план в России.
Внимание же публики притягивали Достоевский, Булгаков, писатели, тоже не лишенные сатирического начала, но не останавливавшиеся на бичевании пороков и грехов человека или социальной ущербности государства. Они устремлялись в глубинные пласты человеческой психологии и в духовные глубины.
Проще говоря, книги Салтыкова-Щедрина зовут к социальной революции, а Достоевского — к внутренней работе человека со своей душой, к изменению прежде всего самого себя. Зовут к религиозному осмыслению мира и своего места в нем. Этот, второй, взгляд, оказался для наших современников ближе. Бунты, восстания и революции отошли в наше время на второй план в России.
Меняются времена, идеи, кумиры, а пьесы несравненного Александра Островского как шли, так и идут на лучших сценах, ничуть не ветшая и не утрачивая нашего живого интереса. В них есть вечная мудрость народной поговорки.
«За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания…» — писал Островский о своей «малой родине», откуда, собственно, и пришел в большую литературу.
Читая его пьесы (а они читаются как самостоятельные литературные произведения, чего не скажешь о многих других), на ум приходят гениальные строки Евгения Баратынского:
«За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания…» — писал Островский о своей «малой родине», откуда, собственно, и пришел в большую литературу.
Читая его пьесы (а они читаются как самостоятельные литературные произведения, чего не скажешь о многих других), на ум приходят гениальные строки Евгения Баратынского:
Чем ближе обольщения XX века — демонизм, фрейдизм, атеизм, коммунизм — подводили человечество к духовному тупику, тем чаще мир вспоминал пророчества «великого мучителя» Достоевского. Еще на рассвете нашего столетия это предвидел Дмитрий Мережковский: «Достоевский в некоторые минуты ближе нам, чем… родные и друзья. Он — товарищ в болезни, сообщник не только в добре, но и во зле, а ничто так не сближает людей, как общие недостатки. Он знает самые сокровенные наши мысли, самые преступные желания нашего сердца. Нередко, когда читаешь его, чувствуешь страх от его всезнания… У него встречаешь тайные мысли, которых не решился бы высказать не только другу, но и самому себе. И когда такой человек, исповедавший наше сердце, все-таки прощает нас, когда он говорит: "верьте в добро, в Бога, в себя", — это больше, чем эстетический восторг перед красотой, больше, чем высокомерная проповедь чуждого пророка».
Наш век, начавшийся с увлечения «чуждым пророком» — «сверхчеловеком» Ницше, для которого цель оправдывает средства, вылился в непрерывную цепь переворотов, революций, войн и бомбежек — для «всеобщего блага». Великий роман Достоевского «Преступление и наказание», о котором так много рассуждали все, кому не лень, похоже, ничему не научил человечество, и, может быть, только сегодня мы понимаем, что история Раскольникова — это предвестие истории всего XX столетия.
Наш век, начавшийся с увлечения «чуждым пророком» — «сверхчеловеком» Ницше, для которого цель оправдывает средства, вылился в непрерывную цепь переворотов, революций, войн и бомбежек — для «всеобщего блага». Великий роман Достоевского «Преступление и наказание», о котором так много рассуждали все, кому не лень, похоже, ничему не научил человечество, и, может быть, только сегодня мы понимаем, что история Раскольникова — это предвестие истории всего XX столетия.
В истории литературы и вообще общественной жизни бывают такие периоды духовной растерянности, отчаяния, тоски, из которых находят разные варианты выхода. Например, в конце XIX века русский символизм выходил из безвременья через философию Владимира Соловьева, которая запечатлелась в таких строчках:
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?