Праздник — оригинальная форма и необходимая школа, так сказать, допознавания жизни. Недаром люди частенько знакомятся, друзья нередко ссорятся, а враги отчасти примиряются в пространстве застолья. А ритуалитет образует отнюдь не содержание праздника, а лишь формаль- ный камуфляж такового. Филогенетически и вечно актуалистически люди пируют мысленную победу над своей собственной смертью. Охотничья добыча кроманьонцев, сбор урожая первыми земледельцами, возвращение викингов из морского похода, т.п. моменты обретения следующей порции коллективной жизни испокон веков отмечались общим застольем. Демон- стративно растрачивая часть каких бы то ни было запасов пищи и телесной энергии, человек как бы приносит судьбе искупительную жертву.
Если отмеченные перверсии празднования именовать ритуалом, то в совершенно особенном смысле время от времени необхо-димого личности и коллективу бегства от обыденности, причём уже не “вверх”, как при тор- жественном обряде, а “вниз”, к животным истокам истории и архаичным пластам культуры. Если повседневность волей-неволей накапливает невротизм сознания и поведения, то обрядовая сублимация да праздничная рег- рессия служат своего рода врачеванием души — сеансами коллективного, народного психо- и даже шизоанализа. Правда, эти способы лечения в свою очередь утомительны для тела и духа. Праздник-то обычно течет “от любви до невеселья...” (Иосиф Бродский). Опустошенные ритуализациями, измученные физическим или психологическим похмельем люди снова и снова со вздохом облегчения погружаются в умеренную повседневность. Пока та не “достанет” их в очередной раз своей умеренностью.
Начав пояснять данную противоположность обыденщины с помо- щью вроде бы самого возвышенного над ней — поэтического рода искусства, продолжим этот иллюстративный ряд выборкой соответст-вующих сюжетов советской поэзии. 1920-е–30-е годы — время, когда в нашей стране идеологически восторжествовал социальный аскетизм. Точнее говоря, праздничные стороны и моменты жизни официально держались тогда на особенно короткой привязи политических целей и общественных обязанностей (“первым делом — самолеты, а девушки потом”). Тем не менее (или как раз в силу этого?) тогдашняя лирика запечатлела, пожалуй, все возможные разновидности и функции пиршественной практики.
Десятилетию “Великого Октября” посвящалась (похоже, троцкист- ская по сюжетному духу) “Пирушка” Михаила Светлова. Ее герои — чеки- сты. В полном составе одного из многочисленных “осо-бых отделов” (“Пей, товарищ Орлов, / Председатель Чека. / ... Эта ночь беспощадна, /Как подпись твоя”). В недавнем прошлом — бойцы Красной гвардии, за- лившие кровью всю Россию (“Ты прошёл сквозь огонь — / Полководец ог- ня... Расскажи мне о том, / Как пылала Полтава, / Как трясся Джанкой, / Как Саратов крестился последним крестом...”). В непредсказуемо скором будущем они же — полководцы мировой революции (“Пей за новый по- ход! / Скоро выпрыгнут кони / Отчаянных дней. / Приговор прозвучал...”). Ничто другое этих “командиров в пиджаках” не интересует даже посреди застолья (“Выпьем, что ли, друзья, / За семнадцатый год, / За оружие на- ше, / За наших коней!..”). Сибарит и праздный острослов по духу своему, автор “Гренады” и прочих “Комсомольских песен” воспевал по большому счёту то, чтобы было ему положено воспевать очередным пленумом или съездом победившей партии. Если пир — то “пир победителей” в классо- вой войне. Только с разрешения ЦК, в краткие годы идеологической “отте- пели” завсегдатай “Арагви” и “Националя” задумался вслух:
“Все же, что заключается в главном?
Разве мир представлений исчез? Наше время — не в тайном, а в явном И в обыденном мире чудес”.
(1958)
Для одного из самых что ни на есть пролетарских поэтов — Василия Казина (“... Октябрю я обязан всем своим существом поэта”) церковные праздники старой России безнадежно оповседневнены (“Ох, праздник, и какой пустой!.. / Какую скуку сучит, сучит...”). Но свято место пусто не бывает и вот его поэтический слух ласкает гомон “Октябрьских торжеств” (1934). “Раскатом красного празднества / Раскаливая сердца” движется мо- сковский люд “мимо правительст-венных / Почетных подножий Кремля”. А конечная цель движения та же, что и у пирующих светловских чекистов. Поэту мнится, что обманчиво мирная демонстрация “вдруг хлынет, / Стре- мительно ринется, / Прорвет рубежи и границы...”
С тех пор всякий член Союза советских писателей платил по “крас- ным дням календаря” “идеологический взнос” за это самое членство. Как, скажем, даже одобренный диссидентствующей после Н.С. Хрущева интел- лигенцией Леонид Мартынов (“Звонят в Ело-ховском соборе. / И это зна- чит — понимай, / Что вслед за Пасхой очень вскоре / Придет весенний праздник Май”).
Совсем иначе кутила муза поэтов-”попутчиков”, по грехам и огрехам своим не допущенных советской властью к “идеологическо-му причас- тию”. Известнее всего оказались кабацкие подвиги Сергея Есенина — са- мого народного поэта России. Вряд ли случайно наши соотечественники выбрали для себя в лирико-песенном жанре тему столь разгульного отдох- новения, непременно сопряженного со скандалом, дракой, прочим сокру- шением бытовых устоев напрочь (“Шум и гам в этом логове жутком...”).
А уж поэтам-эмигрантам бражничанье позволяет, как Влади-славу Ходасевичу, “сочетать неутешительное знанье / С блаженством ничего не знать” (“Полузабытая отрада, / Ночной попойки благодать: / Хлебнешь — и ничего не надо, / Хлебнешь — и хочется опять. / И жизнь перед нетрез- вым взглядом / Глубоко так обнажена...”). Обратим внимание на зарифмо- ванный гносеологический выверт, содержащийся в процитированных строчках: чтобы хоть на время снять невыносимое бремя знания жизнен- ных реалий, художник изменяет свое сознание алкоголем. Как бы отвора- чивается от настоящей жизни в сторону пьяной фантазии. Но благодаря этому усматривает скрытую от трезвого обывателя изнанку жизни, ее глу- би’ны. Обыденное сознание на празднике, получается, как бы мутирует. Должно быть, в сторону некой специализации. Как отмечалось выше — философического свойства. На эту — народную, в полном смысле попу- лярную ипостась философии мало обращали внимание ее профессиональные представители.
В конце концов эмигрантские мытарства постаревших роман-тиков “Садов” и “Роз” (названия стихотворных сборников Георгия Иванова) утихомирили их застольные переживания.
Если отмеченные перверсии празднования именовать ритуалом, то в совершенно особенном смысле время от времени необхо-димого личности и коллективу бегства от обыденности, причём уже не “вверх”, как при тор- жественном обряде, а “вниз”, к животным истокам истории и архаичным пластам культуры. Если повседневность волей-неволей накапливает невротизм сознания и поведения, то обрядовая сублимация да праздничная рег- рессия служат своего рода врачеванием души — сеансами коллективного, народного психо- и даже шизоанализа. Правда, эти способы лечения в свою очередь утомительны для тела и духа. Праздник-то обычно течет “от любви до невеселья...” (Иосиф Бродский). Опустошенные ритуализациями, измученные физическим или психологическим похмельем люди снова и снова со вздохом облегчения погружаются в умеренную повседневность. Пока та не “достанет” их в очередной раз своей умеренностью.
Начав пояснять данную противоположность обыденщины с помо- щью вроде бы самого возвышенного над ней — поэтического рода искусства, продолжим этот иллюстративный ряд выборкой соответст-вующих сюжетов советской поэзии. 1920-е–30-е годы — время, когда в нашей стране идеологически восторжествовал социальный аскетизм. Точнее говоря, праздничные стороны и моменты жизни официально держались тогда на особенно короткой привязи политических целей и общественных обязанностей (“первым делом — самолеты, а девушки потом”). Тем не менее (или как раз в силу этого?) тогдашняя лирика запечатлела, пожалуй, все возможные разновидности и функции пиршественной практики.
Десятилетию “Великого Октября” посвящалась (похоже, троцкист- ская по сюжетному духу) “Пирушка” Михаила Светлова. Ее герои — чеки- сты. В полном составе одного из многочисленных “осо-бых отделов” (“Пей, товарищ Орлов, / Председатель Чека. / ... Эта ночь беспощадна, /Как подпись твоя”). В недавнем прошлом — бойцы Красной гвардии, за- лившие кровью всю Россию (“Ты прошёл сквозь огонь — / Полководец ог- ня... Расскажи мне о том, / Как пылала Полтава, / Как трясся Джанкой, / Как Саратов крестился последним крестом...”). В непредсказуемо скором будущем они же — полководцы мировой революции (“Пей за новый по- ход! / Скоро выпрыгнут кони / Отчаянных дней. / Приговор прозвучал...”). Ничто другое этих “командиров в пиджаках” не интересует даже посреди застолья (“Выпьем, что ли, друзья, / За семнадцатый год, / За оружие на- ше, / За наших коней!..”). Сибарит и праздный острослов по духу своему, автор “Гренады” и прочих “Комсомольских песен” воспевал по большому счёту то, чтобы было ему положено воспевать очередным пленумом или съездом победившей партии. Если пир — то “пир победителей” в классо- вой войне. Только с разрешения ЦК, в краткие годы идеологической “отте- пели” завсегдатай “Арагви” и “Националя” задумался вслух:
“Все же, что заключается в главном?
Разве мир представлений исчез? Наше время — не в тайном, а в явном И в обыденном мире чудес”.
(1958)
Для одного из самых что ни на есть пролетарских поэтов — Василия Казина (“... Октябрю я обязан всем своим существом поэта”) церковные праздники старой России безнадежно оповседневнены (“Ох, праздник, и какой пустой!.. / Какую скуку сучит, сучит...”). Но свято место пусто не бывает и вот его поэтический слух ласкает гомон “Октябрьских торжеств” (1934). “Раскатом красного празднества / Раскаливая сердца” движется мо- сковский люд “мимо правительст-венных / Почетных подножий Кремля”. А конечная цель движения та же, что и у пирующих светловских чекистов. Поэту мнится, что обманчиво мирная демонстрация “вдруг хлынет, / Стре- мительно ринется, / Прорвет рубежи и границы...”
С тех пор всякий член Союза советских писателей платил по “крас- ным дням календаря” “идеологический взнос” за это самое членство. Как, скажем, даже одобренный диссидентствующей после Н.С. Хрущева интел- лигенцией Леонид Мартынов (“Звонят в Ело-ховском соборе. / И это зна- чит — понимай, / Что вслед за Пасхой очень вскоре / Придет весенний праздник Май”).
Совсем иначе кутила муза поэтов-”попутчиков”, по грехам и огрехам своим не допущенных советской властью к “идеологическо-му причас- тию”. Известнее всего оказались кабацкие подвиги Сергея Есенина — са- мого народного поэта России. Вряд ли случайно наши соотечественники выбрали для себя в лирико-песенном жанре тему столь разгульного отдох- новения, непременно сопряженного со скандалом, дракой, прочим сокру- шением бытовых устоев напрочь (“Шум и гам в этом логове жутком...”).
А уж поэтам-эмигрантам бражничанье позволяет, как Влади-славу Ходасевичу, “сочетать неутешительное знанье / С блаженством ничего не знать” (“Полузабытая отрада, / Ночной попойки благодать: / Хлебнешь — и ничего не надо, / Хлебнешь — и хочется опять. / И жизнь перед нетрез- вым взглядом / Глубоко так обнажена...”). Обратим внимание на зарифмо- ванный гносеологический выверт, содержащийся в процитированных строчках: чтобы хоть на время снять невыносимое бремя знания жизнен- ных реалий, художник изменяет свое сознание алкоголем. Как бы отвора- чивается от настоящей жизни в сторону пьяной фантазии. Но благодаря этому усматривает скрытую от трезвого обывателя изнанку жизни, ее глу- би’ны. Обыденное сознание на празднике, получается, как бы мутирует. Должно быть, в сторону некой специализации. Как отмечалось выше — философического свойства. На эту — народную, в полном смысле попу- лярную ипостась философии мало обращали внимание ее профессиональные представители.
В конце концов эмигрантские мытарства постаревших роман-тиков “Садов” и “Роз” (названия стихотворных сборников Георгия Иванова) утихомирили их застольные переживания.
Авторское право на материал
Копирование материалов допускается только с указанием активной ссылки на статью!
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
Похожие статьи