Философское миропонимание другого выдающегося русского философа – В.В.РОЗАНОВА (1856-1919) не похоже на учение Вл.Соловьева.
Соловьев весь сосредоточен на всеобщем, на абсолюте, всеединстве, он предельно философски абстрактен, убежден, что Абсолют, София, Богочеловечество – понятия, выражающие сущность бытия. Общее превалирует у Соловьева над конкретным, единичным настолько, что порой он с трудом улавливает это конкретное. Характерное для философского сознания пребывание в сфере всеобщих абстракций приобретает у него абсолютизированный вид, найденные им философские абстракции настолько завораживают его, что все, не относящееся к ним и к их связи с конкретным, не в поле его зрения.
Не так у Розанова. Для него отсчет зависимостей начинается и кончается конкретным. «Смысл – не в Вечном; смысл – в Мгновениях. Мгновения-то и вечны, а Вечное – только «обстановка» для них». Перипетии российской жизни приводят философию к новым граням мудрости, эту новую мудрость и находим мы у Розанова. Мудрость, состоящую в бережном отношении к жизни, к тому, что есть, существует. Философское сознание Розанова по-своему постигало ценность того, что в философии носит название наличного бытия. Он понимал, что подлинные гуманистические идеалы неосуществимы без сохранения того, что есть, а это сохранение невозможно без постижения непреходящей ценности жизни в ее конкретных существующих проявлениях.
Понимание ценности мгновений жизни, жизни как таковой у него от Достоевского. Он стал продолжателем заданных Достоевским направленностей мысли именно в этом отношении, и потому так близки ему те образы Достоевского, посредством которых выражаются эти мысли. Удивительно, насколько едины бывали позиции Достоевского и Розанова. Вспомним размышления Розанова об Алеше Карамазове и старце Зосиме, его проникновенные слова о них двоих одновременно: «Свет глубокого вечера, почти ночи, сливается с светом утра, почти утренней зорьки. Удивительно: мы вообще наблюдаем нередко, что близость к смерти как-то совпадает в трансцендентном значении своем и влиянии на человеческую психику с близостью еще не отодвинувшегося вдаль рождения».
Перед его взором и выздоравливающий от духовных недугов Раскольников, осознавший счастье жизни, и Иван Карамазов в его исканиях, в конце концов признающийся: «Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки по старой памяти чтишь его сердцем». И, конечно же, Алеша Карамазов, убежденный в том, что «все должны прежде всего на свете жизнь полюбить».
Добро для Розанова, как и для Достоевского, — это любовь; как и у Достоевского, добро у него в конкретном, очень нужном человеку выражении, прежде всего в любви, без которой, уверены они оба, невозможна сама жизнь.
В мире конкретности и неповторимых мгновений для Розанова важнейшим стало сохранение духовных начал человеческой жизни. Он прекрасно осознавал те опасности, которые нависли над человеком — опасность безоглядного научно-технического прогресса и социального реформирования общества при забвении духовности, а значит непонимания добра как непреходящего устоя жизни, опасность рационализма в его абсолютизированной форме как реальной угрозы становления бездушного бытия. «Техника, присоединившись к душе, дала ей всемогущество. Но она же ее и раздавила. Получилась «техническая душа», лишь с механизмом творчества, а без вдохновения творчества», — писал Розанов и пояснял, возвращаясь к проблеме технического совершенствования: «Прогресс технически необходим, для души он вовсе не необходим».
И, подобно одностороннему техническому развитию, революция как способ социального преобразования представлялась Розанову не менее мощным молохом, начинающим свое шествие по человеческим душам: «Революция имеет два измерения — длину и ширину; но не имеет третьего — глубины». «В революции нет радости. И не будет», «...в революции — ничего для мечты».
Вслед за Достоевским, так точно видевшим будущие несметные жертвы социальных разрушений, несомых революцией, Розанов заключал: «...может, лишь оттого, что в ней — ничего для мечты, она не удастся. «Битой посуды будет много», но «нового здания не выстроится»... И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем-четвертом поколении... Без молитвы совершенно нельзя жить... Без молитвы — безумие и ужас».
Розанов писал о революции: «Достоевский, который терся плечом о плечо с революционерами (Петрашевский), — имел мужество сказать о ней: «мошенничество». «Русская революция сделана мошенниками» (Нечаев, «Бесы»). Около этого приходится поставить великое SIC». «Сам Достоевский, — подчеркивал Розанов, — был бедняк и демократ», в своих «словах, отнесенных к будущему торжеству «равенства и братства»,.. он сказал за век или два «отходную» будущему торжеству этого строя».
Впоследствии, став свидетелем всех тех процессов, о возможности которых горестно предупреждал Достоевский, Розанов, так глубоко осознавший все эти предупреждения, в безмерном отчаянии вспоминал вещий сон Раскольникова, сбывавшийся в России. Погибающий Розанов страдал: «Забыли о человеке... Странная стонущая цивилизация. «Человека задавило» и не хочу слушать».
Розанов не принимал идей социализма, анализируя их с самых различных точек зрения, в разных ракурсах. Итоговым заключением стал вывод о социализме как о дисгармонии бытия. Многих внутренних противоречий этого социального строя — экономических, политических, духовных — не видел и не мог видеть философ. Однако он увидел нежизнеспособность его, его сущностную несостоятельность. Своим философским взором он усмотрел, вслед за Достоевским, его будущий конец. Среди самых различных его суждений о социализме есть и такое, философски-проницательное: «Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм — буря, дождь, ветер... Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: «Неужели он (соц.) был?» «И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода»? — О, да! И еще скольких этот град побил!! — Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?»
Он понимал, что угроза России, здоровым основам жизни не в отдельных людях, не только в их намерениях, а в том повороте цивилизации, на котором утрачиваются подлинно человеческие, ценностные, ориентиры. Этот поворот цивилизации, неспособность общества справиться со своим собственным производственным прогрессом, определить приоритеты жизни и ее смысл виделись Розанову опаснейшей чертой развития человечества в последнее столетие. Зло не возникает на пустом месте — оно результат бездуховности, жизни, утратившей высшие ценности, жизни, которую Розанов жестко определяет как кабак. «Вся «цивилизация ХIХ-го века» есть медленное, неодолимое и, наконец, восторжествовавшее просачивание всюду кабака. Кабак просочился в политику — это «европейские (не английский) парламенты». Кабак прошел в книгопечатание. Ведь до ХIХ-го века газет почти не было (было кое-что), а была только литература. К концу ХIХ-го века газеты заняли господствующее положение в печати, а литература — почти исчезла. Кабак просочился в «милое хозяйство», в «свое угодье». Это — банк, министерство финансов и социализм. Кабак просочился в труд: это фабрика и техника... Бога вообще в «кабаке» нет. И сущность ХIХ-го века заключается в оставлении Богом человека».
В изломах бытия Розанову, как и Достоевскому, совершенно отчетливо виделась неразрывная связь между целостностью и устойчивостью личности и общества и подлинным патриотизмом. Любовь для Розанова, как и все философские идеи, не абстрактна, она в многообразии конкретных проявлений защиты человеческого достойного существования, неразрывно связанного с чувством Родины как естественного человеческого чувства. Он писал: «Национальность для каждой нации есть рок ее, судьба ее; может быть, даже и черная. Судьба в ее силе. «От Судьбы не уйдешь»: и из «оков народа» тоже не уйдешь». В нелегкие для России времена, предчувствуя будущие тяжелые дни, он писал: «Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы ее должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. Именно, именно когда наша «мать» пьяна, лжет и вся запуталась в грехе, — мы и не должны отходить от нее».
Прежде всего Достоевский стал тем великим и осознанным ориентиром философской мысли Розанова, как признавался он, «самым проницательным» человеком, человеком необыкновенной «умственной силы, безупречной искренности, могучего таланта». И как будто не почти сто лет назад написанные, звучат сегодня слова Розанова, с достоинством мысли и сердца шедшего за Достоевским, — «...и вот сейчас как будто он еще не умирал: так живы его идеи, образы, занимавшие его споры и в наши дни. Достоевский — весь в движении сейчас бегущих идей. Ничто в нем не постарело; ничто не умерло». Так можно сказать лишь о подлинном классике, идеи которого переживают его эпоху.
Соловьев весь сосредоточен на всеобщем, на абсолюте, всеединстве, он предельно философски абстрактен, убежден, что Абсолют, София, Богочеловечество – понятия, выражающие сущность бытия. Общее превалирует у Соловьева над конкретным, единичным настолько, что порой он с трудом улавливает это конкретное. Характерное для философского сознания пребывание в сфере всеобщих абстракций приобретает у него абсолютизированный вид, найденные им философские абстракции настолько завораживают его, что все, не относящееся к ним и к их связи с конкретным, не в поле его зрения.
Не так у Розанова. Для него отсчет зависимостей начинается и кончается конкретным. «Смысл – не в Вечном; смысл – в Мгновениях. Мгновения-то и вечны, а Вечное – только «обстановка» для них». Перипетии российской жизни приводят философию к новым граням мудрости, эту новую мудрость и находим мы у Розанова. Мудрость, состоящую в бережном отношении к жизни, к тому, что есть, существует. Философское сознание Розанова по-своему постигало ценность того, что в философии носит название наличного бытия. Он понимал, что подлинные гуманистические идеалы неосуществимы без сохранения того, что есть, а это сохранение невозможно без постижения непреходящей ценности жизни в ее конкретных существующих проявлениях.
Понимание ценности мгновений жизни, жизни как таковой у него от Достоевского. Он стал продолжателем заданных Достоевским направленностей мысли именно в этом отношении, и потому так близки ему те образы Достоевского, посредством которых выражаются эти мысли. Удивительно, насколько едины бывали позиции Достоевского и Розанова. Вспомним размышления Розанова об Алеше Карамазове и старце Зосиме, его проникновенные слова о них двоих одновременно: «Свет глубокого вечера, почти ночи, сливается с светом утра, почти утренней зорьки. Удивительно: мы вообще наблюдаем нередко, что близость к смерти как-то совпадает в трансцендентном значении своем и влиянии на человеческую психику с близостью еще не отодвинувшегося вдаль рождения».
Перед его взором и выздоравливающий от духовных недугов Раскольников, осознавший счастье жизни, и Иван Карамазов в его исканиях, в конце концов признающийся: «Пусть я не верю в порядок вещей, но дороги мне клейкие, распускающиеся весной листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий, в который давно уже, может быть, перестал и верить, а все-таки по старой памяти чтишь его сердцем». И, конечно же, Алеша Карамазов, убежденный в том, что «все должны прежде всего на свете жизнь полюбить».
Добро для Розанова, как и для Достоевского, — это любовь; как и у Достоевского, добро у него в конкретном, очень нужном человеку выражении, прежде всего в любви, без которой, уверены они оба, невозможна сама жизнь.
В мире конкретности и неповторимых мгновений для Розанова важнейшим стало сохранение духовных начал человеческой жизни. Он прекрасно осознавал те опасности, которые нависли над человеком — опасность безоглядного научно-технического прогресса и социального реформирования общества при забвении духовности, а значит непонимания добра как непреходящего устоя жизни, опасность рационализма в его абсолютизированной форме как реальной угрозы становления бездушного бытия. «Техника, присоединившись к душе, дала ей всемогущество. Но она же ее и раздавила. Получилась «техническая душа», лишь с механизмом творчества, а без вдохновения творчества», — писал Розанов и пояснял, возвращаясь к проблеме технического совершенствования: «Прогресс технически необходим, для души он вовсе не необходим».
И, подобно одностороннему техническому развитию, революция как способ социального преобразования представлялась Розанову не менее мощным молохом, начинающим свое шествие по человеческим душам: «Революция имеет два измерения — длину и ширину; но не имеет третьего — глубины». «В революции нет радости. И не будет», «...в революции — ничего для мечты».
Вслед за Достоевским, так точно видевшим будущие несметные жертвы социальных разрушений, несомых революцией, Розанов заключал: «...может, лишь оттого, что в ней — ничего для мечты, она не удастся. «Битой посуды будет много», но «нового здания не выстроится»... И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем-четвертом поколении... Без молитвы совершенно нельзя жить... Без молитвы — безумие и ужас».
Розанов писал о революции: «Достоевский, который терся плечом о плечо с революционерами (Петрашевский), — имел мужество сказать о ней: «мошенничество». «Русская революция сделана мошенниками» (Нечаев, «Бесы»). Около этого приходится поставить великое SIC». «Сам Достоевский, — подчеркивал Розанов, — был бедняк и демократ», в своих «словах, отнесенных к будущему торжеству «равенства и братства»,.. он сказал за век или два «отходную» будущему торжеству этого строя».
Впоследствии, став свидетелем всех тех процессов, о возможности которых горестно предупреждал Достоевский, Розанов, так глубоко осознавший все эти предупреждения, в безмерном отчаянии вспоминал вещий сон Раскольникова, сбывавшийся в России. Погибающий Розанов страдал: «Забыли о человеке... Странная стонущая цивилизация. «Человека задавило» и не хочу слушать».
Розанов не принимал идей социализма, анализируя их с самых различных точек зрения, в разных ракурсах. Итоговым заключением стал вывод о социализме как о дисгармонии бытия. Многих внутренних противоречий этого социального строя — экономических, политических, духовных — не видел и не мог видеть философ. Однако он увидел нежизнеспособность его, его сущностную несостоятельность. Своим философским взором он усмотрел, вслед за Достоевским, его будущий конец. Среди самых различных его суждений о социализме есть и такое, философски-проницательное: «Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм — буря, дождь, ветер... Взойдет солнышко и осушит все. И будут говорить, как о высохшей росе: «Неужели он (соц.) был?» «И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода»? — О, да! И еще скольких этот град побил!! — Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?»
Он понимал, что угроза России, здоровым основам жизни не в отдельных людях, не только в их намерениях, а в том повороте цивилизации, на котором утрачиваются подлинно человеческие, ценностные, ориентиры. Этот поворот цивилизации, неспособность общества справиться со своим собственным производственным прогрессом, определить приоритеты жизни и ее смысл виделись Розанову опаснейшей чертой развития человечества в последнее столетие. Зло не возникает на пустом месте — оно результат бездуховности, жизни, утратившей высшие ценности, жизни, которую Розанов жестко определяет как кабак. «Вся «цивилизация ХIХ-го века» есть медленное, неодолимое и, наконец, восторжествовавшее просачивание всюду кабака. Кабак просочился в политику — это «европейские (не английский) парламенты». Кабак прошел в книгопечатание. Ведь до ХIХ-го века газет почти не было (было кое-что), а была только литература. К концу ХIХ-го века газеты заняли господствующее положение в печати, а литература — почти исчезла. Кабак просочился в «милое хозяйство», в «свое угодье». Это — банк, министерство финансов и социализм. Кабак просочился в труд: это фабрика и техника... Бога вообще в «кабаке» нет. И сущность ХIХ-го века заключается в оставлении Богом человека».
В изломах бытия Розанову, как и Достоевскому, совершенно отчетливо виделась неразрывная связь между целостностью и устойчивостью личности и общества и подлинным патриотизмом. Любовь для Розанова, как и все философские идеи, не абстрактна, она в многообразии конкретных проявлений защиты человеческого достойного существования, неразрывно связанного с чувством Родины как естественного человеческого чувства. Он писал: «Национальность для каждой нации есть рок ее, судьба ее; может быть, даже и черная. Судьба в ее силе. «От Судьбы не уйдешь»: и из «оков народа» тоже не уйдешь». В нелегкие для России времена, предчувствуя будущие тяжелые дни, он писал: «Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы ее должны любить именно когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. Именно, именно когда наша «мать» пьяна, лжет и вся запуталась в грехе, — мы и не должны отходить от нее».
Прежде всего Достоевский стал тем великим и осознанным ориентиром философской мысли Розанова, как признавался он, «самым проницательным» человеком, человеком необыкновенной «умственной силы, безупречной искренности, могучего таланта». И как будто не почти сто лет назад написанные, звучат сегодня слова Розанова, с достоинством мысли и сердца шедшего за Достоевским, — «...и вот сейчас как будто он еще не умирал: так живы его идеи, образы, занимавшие его споры и в наши дни. Достоевский — весь в движении сейчас бегущих идей. Ничто в нем не постарело; ничто не умерло». Так можно сказать лишь о подлинном классике, идеи которого переживают его эпоху.
Авторское право на материал
Копирование материалов допускается только с указанием активной ссылки на статью!
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
Похожие статьи