Тесно связанной, на поверхностный взгляд даже полностью совпадающей с обрядом формой в общем внеповседневной культуры, причем именно ритуальной, выступает праздник. Вроде бы любая его ипостась — от устроенной экспромтом дружеской пирушки до тщательно организованного юбилейного банкета или приёма “на высшем уровне”, субботней сельской свадьбы или ежегодного карнавала в Рио де Жанейро — предполагает некий сценарий, вытекающий из традиций народа, возможностей общественного слоя, состояния духовного климата эпохи. Только невменяемый хулиган (вроде пьяного Сергея Есенина, сдёргивавшего в гостях скатерть с праздничного стола или публично раздиравшего вечернее платье на Айседоре Дункан) способен нарушить, сорвать ход празднества (откуда его тогда безжалостно выкидывают, как Ноздрёва с губернаторского бала). “Коли пир — так пир горой...” (А.Н. Толстой).
Если же приглядеться к практически любому празднеству пристальнее, то можно убедиться — в подоплёке большинства варантов антиповседневности, даже тех, чей вектор — жизнеутверждащее ликование, заложен больший или меньший заряд вызова, риска, безумия. Так что даже праздник — и в этом, как видно, его “смысловая изюминка” — не застрахован от сюрпризов здравому смыслу и своей собственной норме. Хотя ритуальность праздника бесспорна, но она поверхностна и обманчива. Ведь порядок на празднике нужен в конечном счёте для лучшей затравки именно беспорядка. Ритуальные аксессуары — наряды, украшения, пафосные жесты, тосты, явства, т.п. надобыденные позиции праздника служат не более (но и не менее), чем зоной перехода к антиобыденному экстазу, рас- крепощению душ и тел (алкоголем, прочими стимуляторами; песнями, танцами, иным флиртом; беседами-спорами на полную чистоту “передних и задних” мыслей и чувств). Праздничный стол — поле сражения реальной свободы мысли и тела с бытовыми и прочими социальными нормами и запретами.
Исходная функция пира и сопутствующих ему прочих элементов празднования состоит в необходимом отдыхе от всех и всяческих обязанностей, превращающих в повседневность всё на свете; периодическом отрешении от прочих ритуалов (поклонения и почитания, гос-подства и подчинения, домашних, родственных и профессиональных, служебных уз). Чтобы, в общем, “душу сполоснуть горячим спиртом...”, как выразился Владимир Солоухин. На празднике каждый его добровольный участник только по видимости выполняет какой-то общественный долг. В глубине души он тут поклоняется прежде всего сам себе, своим собственным потребностям и симпатиям (“Никогда не пейте с неприятными людьми!” — мудро советовал Александр Володин). Повинность убивает ощущение тор- жества (Так Ярослав Смеляков при вручении ему Ленинской премии во Дворце съездов пил духи, выставленные в кремлёвских туалетах, — “Ничего не оставим врагу!”). И, наоборот, сознание долгожданной свободы бурно расцвечивает вполне житейские ситуации (“Свиданий наших каждое мгновенье мы праздновали как богоявленье”, — вместе с Арсением Тар- ковским).
Приукрашивая и возвышая быт поначалу, мало-мальски иск-ренний и щедрый праздник в конце концов ниспровергает обыден-ность и её ценно- сти (устоявшейся ритмики, экономии, сдержанности, умеренности, верно- сти обетам, элементарной чистоте и порядку расположения вещей, нако- нец). Там и тогда “пьют даже трезвенники и язвенники”, давно бросивший курить тянется к сигарете, верный супруг проявляет внимание к другим дамам, неумеющий танцевать субъект самозабвенно выплясывает, молчун по жизни разглагольст-вует, а болтун тягостно задумывается; и т.д.
Именно во вспышках оргиастического “безумия”, временной пере- мене общественных ролей заключается социокультурное пред-назначение празднеств (что достаточно выяснено М.М. Бахтиным и прочими “карна- валоведами”, “экстазологами”). Гораздо реже обращалось внимание на гносеологические аспекты рассматриваемого феномена. Взбаламученная атмосфера “красного дня календаря” позволяет, помимо всего прочего, увидеть вещи и людей, обстояте-льства и отношения с неожиданной для обывателя, часто тайной, обычно запретной стороны. В общем, подсмот- реть своего рода из-нанку бытия. Праздничные измерения сознания реши- тельно пово-рачиают его вплотную к нравственным и эстетическим сторо- нам жизни, так или сяк приглушаемым предыдущей и последующей обы- денностью. То, что философами именуется “смыслом жизни”, люди обду- мывают и тем более обсуждают друг с другом чаще всего именно в празд- ничном антураже или при таких его моделях, как обычная выпивка, пас- сивный отдых, прогулка и т.п. В суете профессиональных и бытовых дел и делишек мысли некогда и некуда воспарять. Иное дело — более или менее праздничный досуг. Там на какое-то время подчёркивается целостность и самоценность человеческой души, выявляется её полное предназначение к счастью и совершенству своего облададателя.
Итак, праздник — оригинальная форма и необходимая школа, так сказать, допознавания жизни. Недаром люди частенько знакомятся, друзья нередко ссорятся, а враги отчасти примиряются в пространстве застолья. А ритуалитет образует отнюдь не содержание праздника, а лишь формаль- ный камуфляж такового. Филогенетически и вечно актуалистически люди пируют мысленную победу над своей собственной смертью. Охотничья добыча кроманьонцев, сбор урожая первыми земледельцами, возвращение викингов из морского похода, т.п. моменты обретения следующей порции коллективной жизни испокон веков отмечались общим застольем. Демон- стративно растрачивая часть каких бы то ни было запасов пищи и телесной энергии, человек как бы приносит судьбе искупительную жертву.
Если отмеченные перверсии празднования именовать ритуа-лом, то в совершенно особенном смысле время от времени необхо-димого личности и коллективу бегства от обыденности, причём уже не “вверх”, как при тор- жественном обряде, а “вниз”, к животным истокам истории и архаичным пластам культуры. Если повседневность волей-неволей накапливает невро- тизм сознания и поведения, то обрядовая сублимация да праздничная рег- рессия служат своего рода врачеванием души — сеансами коллективного, народного психо- и даже шизоанализа. Правда, эти способы лечения в свою очередь утомительны для тела и духа. Праздник-то обычно течет “от любви до невеселья...” (Иосиф Бродский). Опустошенные ритуализациями, измученные физическим или психологическим похмельем люди снова и снова со вздохом облегчения погружаются в умеренную повседневность. Пока та не “достанет” их в очередной раз своей умеренностью.
Начав пояснять данную противоположность обыденщины с помо- щью вроде бы самого возвышенного над ней — поэтического рода искус- ства, продолжим этот иллюстративный ряд выборкой соответст-вующих сюжетов советской поэзии. 1920-е–30-е годы — время, когда в нашей стране идеологически восторжествовал социальный аскетизм. Точнее го- воря, праздничные стороны и моменты жизни официально держались тогда на особенно короткой привязи политических целей и общественных обя- занностей (“первым делом — самолеты, а девушки потом”). Тем не менее (или как раз в силу этого?) тогдашняя лирика запечатлела, пожалуй, все возможные разновидности и функции пиршественной практики.
Десятилетию “Великого Октября” посвящалась (похоже, троцкист- ская по сюжетному духу) “Пирушка” Михаила Светлова. Ее герои — чеки- сты. В полном составе одного из многочисленных “осо-бых отделов” (“Пей, товарищ Орлов, / Председатель Чека. / ... Эта ночь беспощадна, / Как подпись твоя”). В недавнем прошлом — бойцы Красной гвардии, за- лившие кровью всю Россию (“Ты прошёл сквозь огонь — / Полководец ог- ня... Расскажи мне о том, / Как пылала Полтава, / Как трясся Джанкой, / Как Саратов крестился последним крестом...”). В непредсказуемо скором будущем они же — полководцы мировой революции (“Пей за новый по- ход! / Скоро выпрыгнут кони / Отчаянных дней. / Приговор прозвучал...”). Ничто другое этих “командиров в пиджаках” не интересует даже посреди застолья (“Выпьем, что ли, друзья, / За семнадцатый год, / За оружие на- ше, / За наших коней!..”). Сибарит и праздный острослов по духу своему, автор “Гренады” и прочих “Комсомольских песен” воспевал по большому счёту то, чтобы было ему положено воспевать очередным пленумом или съездом победившей партии. Если пир — то “пир победителей” в классо- вой войне. Только с разрешения ЦК, в краткие годы идеологической “отте- пели” завсегдатай “Арагви” и “Националя” задумался вслух:
Для одного из самых что ни на есть пролетарских поэтов — Василия Казина (“... Октябрю я обязан всем своим существом поэта”) церковные праздники старой России безнадежно оповседневнены (“Ох, праздник, и какой пустой!.. / Какую скуку сучит, сучит...”). Но свято место пусто не бывает и вот его поэтический слух ласкает гомон “Октябрьских торжеств” (1934). “Раскатом красного празднества / Раскаливая сердца” движется мо- сковский люд “мимо правительст-венных / Почетных подножий Кремля”. А конечная цель движения та же, что и у пирующих светловских чекистов. Поэту мнится, что обманчиво мирная демонстрация “вдруг хлынет, / Стре- мительно ринется, / Прорвет рубежи и границы...”
С тех пор всякий член Союза советских писателей платил по “крас- ным дням календаря” “идеологический взнос” за это самое членство. Как, скажем, даже одобренный диссидентствующей после Н.С. Хрущева интел- лигенцией Леонид Мартынов (“Звонят в Ело-ховском соборе. / И это зна- чит — понимай, / Что вслед за Пасхой очень вскоре / Придет весенний праздник Май”).
Совсем иначе кутила муза поэтов-”попутчиков”, по грехам и огрехам своим не допущенных советской властью к “идеологическо-му причас- тию”. Известнее всего оказались кабацкие подвиги Сергея Есенина — са- мого народного поэта России. Вряд ли случайно наши соотечественники выбрали для себя в лирико-песенном жанре тему столь разгульного отдох- новения, непременно сопряженного со скандалом, дракой, прочим сокру- шением бытовых устоев напрочь (“Шум и гам в этом логове жутком...”).
А уж поэтам-эмигрантам бражничанье позволяет, как Влади-славу Ходасевичу, “сочетать неутешительное знанье / С блаженством ничего не знать” (“Полузабытая отрада, / Ночной попойки благодать: / Хлебнешь — и ничего не надо, / Хлебнешь — и хочется опять. / И жизнь перед нетрез- вым взглядом / Глубоко так обнажена...”). Обратим внимание на зарифмо- ванный гносеологический выверт, содержащийся в процитированных строчках: чтобы хоть на время снять невыносимое бремя знания жизнен- ных реалий, художник изменяет свое сознание алкоголем. Как бы отвора- чивается от настоящей жизни в сторону пьяной фантазии. Но благодаря этому усматривает скрытую от трезвого обывателя изнанку жизни, ее глу- би’ны. Обыденное сознание на празднике, получается, как бы мутирует. Должно быть, в сторону некой специализации. Как отмечалось выше — философического свойства. На эту — народную, в полном смысле попу- лярную ипостась философии мало обращали внимание ее профессиональ- ные представители.
В конце концов эмигрантские мытарства постаревших роман-тиков “Садов” и “Роз” (названия стихотворных сборников Георгия Иванова) ути- хомирили их застольные переживания.
Но на общественно-политическом отшибе и пир опальному ху- дожнику не в пир. Ликовать жизненное поражение как-то странно. Поэто- му тогда “в час пирушки кажется хмельною / Даже рюмка слабого вина...” (Дмитрий Кедрин, 1934).
Логическим завершением пиршественно-застольной темы в до- военной советской лирике стали камерные реминисценции аресто-ванного
“врага народа” Бориса Корнилова (“Пиво горькое на соло-де затопило мой покой... / Все хорошие, веселые — один я пло-хой...”). Это уже не друже- ская сходка, как например когда-то у лицеиста Пушкина с гусарами. Там- то “В рассвете большом, полусонном / Ликует и бредит душа, / Разбужена громом и звоном / Бокала, стиха, палаша” (“Пирушка”, 1936). У остракиро- ванного же пролетарской диктатурой поэта индивидуальный запой суть бегство от постылой действительности в компании с “голою русалкой ал- коголя” (Б. Пастернак).
В этом стихе Бориса Корнилова, ставшем народной песней, запечатлена мысль о генетическом родстве праздничного разгула и всей остальной жизни (“... и качает меня работа / лучше спирта и лучше войны”).
Ведь праздники, особенно регулярные, соотносимые с опреде- лёнными датами, не остаются чистой оппозицией будням. В той или иной степени они сами заражаются повседневностью. Сохраняют праздность (т.е. временную свободу от обычных обязанностей), но теряют энтузиазм от бесконечного повторения. Вплоть до того, что начинают тяготить своих организаторов и участников. Как напри-мер военные парады некоторых русских императоров (откуда можно было запросто отправиться “в Сибирь шагом марш!”) или же “демон-страции солидарности трудящихся” на ис- ходе советской власти в СССР (там душу грели не столько бравурными маршами да громозгласными призывами, сколько теми же самыми напит- ками, что 1 мая да 7 ноября ждали большинство демонстрантов и дома, за праздничным столом).
Пожалуй, самым любимым, искренним, всеобщим праздником в СССР оставался Новый год. По сути — советское Рождество. “Будущего недостаточно / Старого, нового мало, — отмечал Борис Пастернак, — / На- до, чтоб ёлкою святочной / Вечность средь комнаты стала...” Ёлочные ук- рашения и терпкий аромат сосны, либо действительно ёлки разом преоб- ражали прискучивший интерьер жилой комнаты. Теплота семейного очага грела сердца прямых потомков и белых, и красных, и простых свидетелей катаклизмов XX века. Бой кремлёвских курантов и звон бокалов с “нешам-
панским шампанским” заглушали в памяти все прочие торжества, отме- ченные Homo soveticus’ом в уходившем году. Новогодний праздник, воспе- тый всеми советскими беллетристами, начиная с М.А. Булгакова и закан- чивая И.А. Бродским, продемонстрировал истинное предназначение этой формы ритуализации как временного побега из повседневности.
Эсперименты с календарем в Советской России привели к тому, что смену лет господних у нас так или иначе отмечают дольше всех в мире. Начиная со “всеобщего”, католического Рождества и вплоть до “старого Нового года” в середине января. А там и до возрождаемого на наших глазах Татьяниного дня недалече...
Праздники, похоже, стремятся вытеснить повседневность из жизни обывателя. Вряд ли им это удастся. Тем не менее представ-ляется очевид- ным, что пропорция самовольного и ритуального, обыденного и ликова- тельного в этой самой жизни тонко реагирует на изменения ее условий в “большом” — общественно-политическом мире. Некие формы символизации коллективизма, “овнешнения” людской общности коренятся в природе массового сознания с его “стайностью” и подражательностью. Эти самые формы и составляют ритуал как таковой, во всём разнообразии его жанров и культурно-исторических видов. Так понятый ритуал образует основную оппозицию повседневности — они чередуются во времени и пространстве людского бытия и подпитывают друг друга жизненной энергией. Пробивающее себе дорогу сквозь любые идеологические барьеры соотношение рутинного и ритуального стабилизирует социум на самых крутых виражах его истории, поддерживает целостность личности на изломах ее биографии.
Если же приглядеться к практически любому празднеству пристальнее, то можно убедиться — в подоплёке большинства варантов антиповседневности, даже тех, чей вектор — жизнеутверждащее ликование, заложен больший или меньший заряд вызова, риска, безумия. Так что даже праздник — и в этом, как видно, его “смысловая изюминка” — не застрахован от сюрпризов здравому смыслу и своей собственной норме. Хотя ритуальность праздника бесспорна, но она поверхностна и обманчива. Ведь порядок на празднике нужен в конечном счёте для лучшей затравки именно беспорядка. Ритуальные аксессуары — наряды, украшения, пафосные жесты, тосты, явства, т.п. надобыденные позиции праздника служат не более (но и не менее), чем зоной перехода к антиобыденному экстазу, рас- крепощению душ и тел (алкоголем, прочими стимуляторами; песнями, танцами, иным флиртом; беседами-спорами на полную чистоту “передних и задних” мыслей и чувств). Праздничный стол — поле сражения реальной свободы мысли и тела с бытовыми и прочими социальными нормами и запретами.
Исходная функция пира и сопутствующих ему прочих элементов празднования состоит в необходимом отдыхе от всех и всяческих обязанностей, превращающих в повседневность всё на свете; периодическом отрешении от прочих ритуалов (поклонения и почитания, гос-подства и подчинения, домашних, родственных и профессиональных, служебных уз). Чтобы, в общем, “душу сполоснуть горячим спиртом...”, как выразился Владимир Солоухин. На празднике каждый его добровольный участник только по видимости выполняет какой-то общественный долг. В глубине души он тут поклоняется прежде всего сам себе, своим собственным потребностям и симпатиям (“Никогда не пейте с неприятными людьми!” — мудро советовал Александр Володин). Повинность убивает ощущение тор- жества (Так Ярослав Смеляков при вручении ему Ленинской премии во Дворце съездов пил духи, выставленные в кремлёвских туалетах, — “Ничего не оставим врагу!”). И, наоборот, сознание долгожданной свободы бурно расцвечивает вполне житейские ситуации (“Свиданий наших каждое мгновенье мы праздновали как богоявленье”, — вместе с Арсением Тар- ковским).
Приукрашивая и возвышая быт поначалу, мало-мальски иск-ренний и щедрый праздник в конце концов ниспровергает обыден-ность и её ценно- сти (устоявшейся ритмики, экономии, сдержанности, умеренности, верно- сти обетам, элементарной чистоте и порядку расположения вещей, нако- нец). Там и тогда “пьют даже трезвенники и язвенники”, давно бросивший курить тянется к сигарете, верный супруг проявляет внимание к другим дамам, неумеющий танцевать субъект самозабвенно выплясывает, молчун по жизни разглагольст-вует, а болтун тягостно задумывается; и т.д.
Именно во вспышках оргиастического “безумия”, временной пере- мене общественных ролей заключается социокультурное пред-назначение празднеств (что достаточно выяснено М.М. Бахтиным и прочими “карна- валоведами”, “экстазологами”). Гораздо реже обращалось внимание на гносеологические аспекты рассматриваемого феномена. Взбаламученная атмосфера “красного дня календаря” позволяет, помимо всего прочего, увидеть вещи и людей, обстояте-льства и отношения с неожиданной для обывателя, часто тайной, обычно запретной стороны. В общем, подсмот- реть своего рода из-нанку бытия. Праздничные измерения сознания реши- тельно пово-рачиают его вплотную к нравственным и эстетическим сторо- нам жизни, так или сяк приглушаемым предыдущей и последующей обы- денностью. То, что философами именуется “смыслом жизни”, люди обду- мывают и тем более обсуждают друг с другом чаще всего именно в празд- ничном антураже или при таких его моделях, как обычная выпивка, пас- сивный отдых, прогулка и т.п. В суете профессиональных и бытовых дел и делишек мысли некогда и некуда воспарять. Иное дело — более или менее праздничный досуг. Там на какое-то время подчёркивается целостность и самоценность человеческой души, выявляется её полное предназначение к счастью и совершенству своего облададателя.
Итак, праздник — оригинальная форма и необходимая школа, так сказать, допознавания жизни. Недаром люди частенько знакомятся, друзья нередко ссорятся, а враги отчасти примиряются в пространстве застолья. А ритуалитет образует отнюдь не содержание праздника, а лишь формаль- ный камуфляж такового. Филогенетически и вечно актуалистически люди пируют мысленную победу над своей собственной смертью. Охотничья добыча кроманьонцев, сбор урожая первыми земледельцами, возвращение викингов из морского похода, т.п. моменты обретения следующей порции коллективной жизни испокон веков отмечались общим застольем. Демон- стративно растрачивая часть каких бы то ни было запасов пищи и телесной энергии, человек как бы приносит судьбе искупительную жертву.
Если отмеченные перверсии празднования именовать ритуа-лом, то в совершенно особенном смысле время от времени необхо-димого личности и коллективу бегства от обыденности, причём уже не “вверх”, как при тор- жественном обряде, а “вниз”, к животным истокам истории и архаичным пластам культуры. Если повседневность волей-неволей накапливает невро- тизм сознания и поведения, то обрядовая сублимация да праздничная рег- рессия служат своего рода врачеванием души — сеансами коллективного, народного психо- и даже шизоанализа. Правда, эти способы лечения в свою очередь утомительны для тела и духа. Праздник-то обычно течет “от любви до невеселья...” (Иосиф Бродский). Опустошенные ритуализациями, измученные физическим или психологическим похмельем люди снова и снова со вздохом облегчения погружаются в умеренную повседневность. Пока та не “достанет” их в очередной раз своей умеренностью.
Начав пояснять данную противоположность обыденщины с помо- щью вроде бы самого возвышенного над ней — поэтического рода искус- ства, продолжим этот иллюстративный ряд выборкой соответст-вующих сюжетов советской поэзии. 1920-е–30-е годы — время, когда в нашей стране идеологически восторжествовал социальный аскетизм. Точнее го- воря, праздничные стороны и моменты жизни официально держались тогда на особенно короткой привязи политических целей и общественных обя- занностей (“первым делом — самолеты, а девушки потом”). Тем не менее (или как раз в силу этого?) тогдашняя лирика запечатлела, пожалуй, все возможные разновидности и функции пиршественной практики.
Десятилетию “Великого Октября” посвящалась (похоже, троцкист- ская по сюжетному духу) “Пирушка” Михаила Светлова. Ее герои — чеки- сты. В полном составе одного из многочисленных “осо-бых отделов” (“Пей, товарищ Орлов, / Председатель Чека. / ... Эта ночь беспощадна, / Как подпись твоя”). В недавнем прошлом — бойцы Красной гвардии, за- лившие кровью всю Россию (“Ты прошёл сквозь огонь — / Полководец ог- ня... Расскажи мне о том, / Как пылала Полтава, / Как трясся Джанкой, / Как Саратов крестился последним крестом...”). В непредсказуемо скором будущем они же — полководцы мировой революции (“Пей за новый по- ход! / Скоро выпрыгнут кони / Отчаянных дней. / Приговор прозвучал...”). Ничто другое этих “командиров в пиджаках” не интересует даже посреди застолья (“Выпьем, что ли, друзья, / За семнадцатый год, / За оружие на- ше, / За наших коней!..”). Сибарит и праздный острослов по духу своему, автор “Гренады” и прочих “Комсомольских песен” воспевал по большому счёту то, чтобы было ему положено воспевать очередным пленумом или съездом победившей партии. Если пир — то “пир победителей” в классо- вой войне. Только с разрешения ЦК, в краткие годы идеологической “отте- пели” завсегдатай “Арагви” и “Националя” задумался вслух:
Для одного из самых что ни на есть пролетарских поэтов — Василия Казина (“... Октябрю я обязан всем своим существом поэта”) церковные праздники старой России безнадежно оповседневнены (“Ох, праздник, и какой пустой!.. / Какую скуку сучит, сучит...”). Но свято место пусто не бывает и вот его поэтический слух ласкает гомон “Октябрьских торжеств” (1934). “Раскатом красного празднества / Раскаливая сердца” движется мо- сковский люд “мимо правительст-венных / Почетных подножий Кремля”. А конечная цель движения та же, что и у пирующих светловских чекистов. Поэту мнится, что обманчиво мирная демонстрация “вдруг хлынет, / Стре- мительно ринется, / Прорвет рубежи и границы...”
С тех пор всякий член Союза советских писателей платил по “крас- ным дням календаря” “идеологический взнос” за это самое членство. Как, скажем, даже одобренный диссидентствующей после Н.С. Хрущева интел- лигенцией Леонид Мартынов (“Звонят в Ело-ховском соборе. / И это зна- чит — понимай, / Что вслед за Пасхой очень вскоре / Придет весенний праздник Май”).
Совсем иначе кутила муза поэтов-”попутчиков”, по грехам и огрехам своим не допущенных советской властью к “идеологическо-му причас- тию”. Известнее всего оказались кабацкие подвиги Сергея Есенина — са- мого народного поэта России. Вряд ли случайно наши соотечественники выбрали для себя в лирико-песенном жанре тему столь разгульного отдох- новения, непременно сопряженного со скандалом, дракой, прочим сокру- шением бытовых устоев напрочь (“Шум и гам в этом логове жутком...”).
А уж поэтам-эмигрантам бражничанье позволяет, как Влади-славу Ходасевичу, “сочетать неутешительное знанье / С блаженством ничего не знать” (“Полузабытая отрада, / Ночной попойки благодать: / Хлебнешь — и ничего не надо, / Хлебнешь — и хочется опять. / И жизнь перед нетрез- вым взглядом / Глубоко так обнажена...”). Обратим внимание на зарифмо- ванный гносеологический выверт, содержащийся в процитированных строчках: чтобы хоть на время снять невыносимое бремя знания жизнен- ных реалий, художник изменяет свое сознание алкоголем. Как бы отвора- чивается от настоящей жизни в сторону пьяной фантазии. Но благодаря этому усматривает скрытую от трезвого обывателя изнанку жизни, ее глу- би’ны. Обыденное сознание на празднике, получается, как бы мутирует. Должно быть, в сторону некой специализации. Как отмечалось выше — философического свойства. На эту — народную, в полном смысле попу- лярную ипостась философии мало обращали внимание ее профессиональ- ные представители.
В конце концов эмигрантские мытарства постаревших роман-тиков “Садов” и “Роз” (названия стихотворных сборников Георгия Иванова) ути- хомирили их застольные переживания.
Но на общественно-политическом отшибе и пир опальному ху- дожнику не в пир. Ликовать жизненное поражение как-то странно. Поэто- му тогда “в час пирушки кажется хмельною / Даже рюмка слабого вина...” (Дмитрий Кедрин, 1934).
Логическим завершением пиршественно-застольной темы в до- военной советской лирике стали камерные реминисценции аресто-ванного
“врага народа” Бориса Корнилова (“Пиво горькое на соло-де затопило мой покой... / Все хорошие, веселые — один я пло-хой...”). Это уже не друже- ская сходка, как например когда-то у лицеиста Пушкина с гусарами. Там- то “В рассвете большом, полусонном / Ликует и бредит душа, / Разбужена громом и звоном / Бокала, стиха, палаша” (“Пирушка”, 1936). У остракиро- ванного же пролетарской диктатурой поэта индивидуальный запой суть бегство от постылой действительности в компании с “голою русалкой ал- коголя” (Б. Пастернак).
В этом стихе Бориса Корнилова, ставшем народной песней, запечатлена мысль о генетическом родстве праздничного разгула и всей остальной жизни (“... и качает меня работа / лучше спирта и лучше войны”).
Ведь праздники, особенно регулярные, соотносимые с опреде- лёнными датами, не остаются чистой оппозицией будням. В той или иной степени они сами заражаются повседневностью. Сохраняют праздность (т.е. временную свободу от обычных обязанностей), но теряют энтузиазм от бесконечного повторения. Вплоть до того, что начинают тяготить своих организаторов и участников. Как напри-мер военные парады некоторых русских императоров (откуда можно было запросто отправиться “в Сибирь шагом марш!”) или же “демон-страции солидарности трудящихся” на ис- ходе советской власти в СССР (там душу грели не столько бравурными маршами да громозгласными призывами, сколько теми же самыми напит- ками, что 1 мая да 7 ноября ждали большинство демонстрантов и дома, за праздничным столом).
Пожалуй, самым любимым, искренним, всеобщим праздником в СССР оставался Новый год. По сути — советское Рождество. “Будущего недостаточно / Старого, нового мало, — отмечал Борис Пастернак, — / На- до, чтоб ёлкою святочной / Вечность средь комнаты стала...” Ёлочные ук- рашения и терпкий аромат сосны, либо действительно ёлки разом преоб- ражали прискучивший интерьер жилой комнаты. Теплота семейного очага грела сердца прямых потомков и белых, и красных, и простых свидетелей катаклизмов XX века. Бой кремлёвских курантов и звон бокалов с “нешам-
панским шампанским” заглушали в памяти все прочие торжества, отме- ченные Homo soveticus’ом в уходившем году. Новогодний праздник, воспе- тый всеми советскими беллетристами, начиная с М.А. Булгакова и закан- чивая И.А. Бродским, продемонстрировал истинное предназначение этой формы ритуализации как временного побега из повседневности.
Эсперименты с календарем в Советской России привели к тому, что смену лет господних у нас так или иначе отмечают дольше всех в мире. Начиная со “всеобщего”, католического Рождества и вплоть до “старого Нового года” в середине января. А там и до возрождаемого на наших глазах Татьяниного дня недалече...
Праздники, похоже, стремятся вытеснить повседневность из жизни обывателя. Вряд ли им это удастся. Тем не менее представ-ляется очевид- ным, что пропорция самовольного и ритуального, обыденного и ликова- тельного в этой самой жизни тонко реагирует на изменения ее условий в “большом” — общественно-политическом мире. Некие формы символизации коллективизма, “овнешнения” людской общности коренятся в природе массового сознания с его “стайностью” и подражательностью. Эти самые формы и составляют ритуал как таковой, во всём разнообразии его жанров и культурно-исторических видов. Так понятый ритуал образует основную оппозицию повседневности — они чередуются во времени и пространстве людского бытия и подпитывают друг друга жизненной энергией. Пробивающее себе дорогу сквозь любые идеологические барьеры соотношение рутинного и ритуального стабилизирует социум на самых крутых виражах его истории, поддерживает целостность личности на изломах ее биографии.
Авторское право на материал
Копирование материалов допускается только с указанием активной ссылки на статью!
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
Похожие статьи